Заулки
Шрифт:
– Зачем? – повторяет человек настойчиво.
Маленькая, невзрослая еще душа Димки лжи и умолчаний не терпит, и поэтому ему хочется взять да и выпалить все как есть – о надеждах своих и ожидании встречи. Но в глубине его легкого голодного тела кто-то более мудрый и осмотрительный постукивает маленьким и требовательным молоточком по напряженному нерву: не надо!
– Люблю площадь, – говорит Димка. – Куранты, караул… Люблю, как все. Вот и хожу, когда есть время. Утречком.
В сущности, в ответе его нет никакой лжи, которая потом мучила бы Димку, стремящегося воспитать в себе человека, достойного его времени.
– Ходишь… ну, молодец, молодец! – незнакомец как бы от внезапного чувства приятельства и все с той же ленцой, но весьма быстро и проворно похлопывает Димку по бокам, по карманам пальто, по бедрам, вытряхивая из студента
– Молодец! Что, учишься, что ли?
Он очень ловко достает из-за пазухи Димки толстую тетрадку, трясет ею, словно бы желая ощутить вес, и затем быстренько пролистывает.
– Конспекты, – говорит Димка робко, презирая себя.
– Вижу! – говорит человек. – На, держи, не потеряй! Иди учись. Иди, иди. Давай!
Он уже не улыбается, а в голосе его звучит мрачная настойчивость: ступай, мол, и не появляйся больше. Димка топчется на одном месте, и тогда незнакомец кривит угол рта в усмешке, как бы давая понять, что он раскусил студента легко и просто, как зеленый, молочный еще орешек.
– Иди!
И Димка идет, чувствуя себя несчастным и оскорбленным навек. Его изгнали, его разлучили. Всей спиной, словно боль от хорошего тумака, он ощущает взгляд человека в сером пальто. Только сейчас Димка осознал, как одинок он был в этих мечтательных ранних прогулках вдоль Площади, как высоки окна дворца, как суров рассвет, как тяжелы ворота в башне с часами, как грозны часовые в пудовых тулупах. Димка уже не смотрит наверх. Да полно, откуда он вообразил, что это тот самый дворец, те самые окна? В его веселое щенячьи доверчивое существо вполз холодок загадочного страха и уже не отпускает. Этот страх, кажется, и родился с ним, но лишь дремал до поры до времени – мерзкий и спасительный страх. Он не похож, ни на какой другой, он мучительнее и гаже страха смерти, хорошо знакомого Димке сызмальства, с того дня, когда над пограничным городком в рассветных розоватых сумерках завыли моторы самолетов, когда он впервые в жизни, до беспамятства напуганный грохотом и трясением земли, увидел вдруг по дороге к погребу, куда волокла его мать, изодранного осколками человека, которого сотрясали последние судороги, и Димка понял – так смерть выколачивает последние крохи живого. И еще он ощутил горячий, терпкий запах крови, развороченных внутренностей, раздробленных костей. И это был только первый день, первые минуты многолетнего знакомства со смертью.
Он, Димка, в свои восемнадцать лет видел немало, но чего-то еще не знает, чем-то не обжигался, и сейчас, когда он семенит но мерзлому асфальту, ощущая кольца веревочных пут на щиколотках, этот новый страх, след взросления, холодит душу, да память рисует какие-то размытые картинки, высвечивая тусклые уголки, где придремывал этот страх: неожиданный, после оглядки на закрытые ставни, шепоток матери с отцом о каком-то исчезнувшем соседе, их боязнь маленького Димки, который уже мог услышать и запомнить, его боязнь их боязни, кокетливо-заискивающий тон матери в разговоре с расспрашивающим о чем-то военным с малиновыми петличками, который, как Димка решил, был более военным, чем все другие военные, внезапная острая хватка материнских пальцев, охвативших запястье Димки перед входом в тяжелое серое здание, куда мать ходила выправлять какие-то бумаги для переезда к границе, и все эти ускользающие, прячущиеся от Димки обрывки разговоров, нечаянно услышанных в сумеречных деревенских хатах, вагонах, бомбоубежищах, сортирах, эти упоминания о подвалах, вызовах куда-то и невозвращениях, крестьянский грустный шепоток о ЧОНах, продотрядах, заградотрядах, розыске каких-то излишков, дорогах на Север, о лишении каких-то прав… Память словно бы стояла на страже безмятежной и простоватой Димкиной души, она упрятывала в складки своего бесконечного полотна, все, что мешало мальчишке ясно смотреть на мир, верить и ждать чудес, но кое-какие пометки все же остались, и вот сейчас притаенное ожило, проявилось.
Наконец Димка окунается в людской поток и здесь вздыхает свободно. Люди заслоняют его. Никогда Димка, выросший в деревенской воле, на просторе, не думал, что городская улица может быть такой уютной: словно бы с зимней завирухи оказался под защитой бревенчатых стен хорошо натопленной полесской хаты. И теперь, когда страх прячется в свой паутинный уголок, осознание утраты обрушивается на Димку. У него отняли Площадь, разбили надежды на необыкновенную встречу. Только Гвоздь поможет студенту справиться
1
– Ну и дурак ты, Студент, – говорит Гвоздь. – А дуракам счастье.
Он хмурится. И терзает тупым алюминиевым ножом толстую, исходящую паром сардельку. Наконец сарделька лопается, обдав Гвоздя горячим соком. Гвоздь вытирает ладонью лицо, улыбается и тут же снимает с губ усмешку. Лицо его, округлое, курносое, с напряженными сощуренными глазами, приобретает обычное злое выражение. Он весь плотно сбитый, свинцово тяжелый и словно бы заряженный для немедленного стремительного движения вперед, в драку. Это все знают, и никто с Гвоздем не связывается, даже шпана. Гвоздь – кличка для длинных. Но бывают и короткие, увесистые гвозди. Ухнали, к примеру. У Гвоздя округлый, выпуклый, но такой же крепкий, литой, как и все тело, живот. И кулаки ничего. И никто лучше его не может взять «на кумпол»: Каждый хотел бы быть другом Гвоздя. Но настоящий друг у него один – Димка.
– Почему счастье? – спрашивает Димка.
– Потому что дурак, я же сказал. Он еще более суровеет и по-бычьи смотрит на Димку.
– Хороший мужик тебе попался. С совестью. А другой, может, захотел бы на твоей жизни очко заработать. Для карьерки.
– Как это?
– Да так. Он же твои топтания засек. Эх, грамотный ты парень, Студент, а толку… Ты сколько раз там околачивался?
– Ну, несколько.
– И подолгу?
– Более-менее.
– Более… А чего ты там околачивался, а? Может, ты чего там записывал или зарисовывал? Может, задумал чего? Ну, ладно, ладно. Только ты больше со своими мечтаниями не шастай там. У тебя есть родное учебное заведение, угол в квартире, наш шалман. Ты серьезный должен быть мужик.
Они сидят в дощатом сарайчике, который официально называется павильоном-закусочной № 22, а местным жителям и завсегдатаям известен как «Полбанка». Марья Ивановна, хозяйка павильона, следит за тем, чтобы никто больше чем полбанкой не нагружался, а глаз у Марьи Ивановны зоркий и исключительно точный. И рука твердая. Рука фронтовой прачки, выжавшей на морозцах эшелон солдатского бельишка и вытолкавшей из прачечной тысчонку-другую атакующих пехотинцев. Ну, может, не всех подряд. Сердце у Марьи Ивановны не камень, хоть рука и тяжелая.
Хорошо, просто прекрасно в «Полбанке». Всегда жарко натоплено добровольным подручным Марьи Ивановны – Арматурой, многоголосо, дружелюбно, угостительно. Всегда в ассортименте в павильоне горячие капустные щи с мясом, с хорошим полновесным куском, соответствующим раскладочному листу; всегда ныряют в алюминиевом баке,. гоняясь друг за другом, колыша сверкающий жирком отвар, тугие игривые сардельки; всегда за стеклом строй селедочных голов и хвостов на блюдцах, посыпанных настоящим зеленым лучком, который Марья Ивановна; обходя строгие законы, покупает у базарных зеленщиц – на Инвалидке. Если уж вовсе плохо с монетой, то можно взять самое дешевое – банку крабов из пирамиды, что выстроилась в дальнем углу и напоминает о далеких морях и камчатских диковинах. О выпивке и говорить нечего. На полках за спиной Марьи Ивановны решительно вся продукция знаменитого московского завода, что у речки Яузы курит старинной кирпичной кладки трубами, решительно вся, включая ликеры шартрез и бенедиктин. Пиво бочковое прямо из бадаевских погребов, и холодное, и слегка подогретое – для выстуженных ветрами бронхитных окопников. И если случаются от законной полбутылки и двух-трех кружек пива какие-то недоразумения, то их быстро улаживает Марья Ивановна, изредка призывая на помощь двухметрового, слепленного из жил и костей Арматуру или, уж совсем в крайних случаях, Гвоздя, от вышибона которого летят не просто в дверь, а еще и через шоссе.
Хорошо в «Полбанке». И диплом о присвоении павильону почетного звания третьей категории ресторана висит слева, с сердечной стороны, у Марьи Ивановны, напоминая и хозяйке, и посетителям, где они находятся. Конечно, и в других заведениях, столицы неплохо, и почти везде стоят округлые железные или даже кирпичные жаркие печи, за исключением некоторых особо узких «щелей»-стоячек, и пиво всюду есть, и селедка, и, само собой, крабы, и выпивательное, но с «Полбанкой» им не сравниться ни по уюту, ни по публике, ни по хозяйке.