Заводной апельсин
Шрифт:
— А я?! Как же теперь со мной? Что я вам… вещь или собака?
Они замолчали, как по команде, а потом дружно обрушились на вашего покорного рассказчика, бросая мне в лицо какие-то неприятные гневные слова. Я обиженно прокричал:
— Зачем вы сделали из меня заводной апельсин?!
Сам не пойму, почему мне на ум пришли именно эти слова, но все мигом заткнулись и пребывали в ступоре минуту или две. Потом поднялся какой-то хиляк профессорского вида. У него была абсолютно лысая, как бы живущая сама по себе голова-бильярдный шар, сообщавшаяся с туловищем через сотканную из
— Тебе не на кого пенять, кроме как на себя самого, бой. Ты сам сделал свой выбор, все остальное — только его последствия.
Тут наш тюремный капеллан горько выкрикнул с места:
— О, как бы я хотел, чтобы это было правдой!
По тому, как на него глянул Губернатор, можно было безошибочно сказать, что ему никогда не занять того поста, на который он нацелился.
Жаркий спор спонтанно возобновился, и вдруг я отчетливо расслышал слово Любовь, прозвеневшее, как упавшая на пол мелкая разменная монета. Пошедший вразнос капеллан (видно, с утра хватил лишку) принялся осенять всех крестным знамением и трубить, будто с амвона:
— Всепоглощающая и всепрощающая Любовь победит всеобщий первобытный Страх и Отчуждение и да будет Добро твориться без ожесточения и не корысти ради…
Видимо, старый поддавала совсем очумел с горя. На него зашикали, и тут вперед снова выступил гид-конферансье Бродский:
— Я рад, джентельмены, что вы затронули извечную тему Любви. Сейчас я продемонстрирую вам ту особую ее разновидность, которая умерла со времен Шекспира и Петрарки, канула в Лету вместе с их Джульеттой и Беатриче.
Он сделал знак пухленькой ручкой. Свет в зале погас, а вспыхнувший прожектор пошарил в темноте и выхватил вашего бедного друга и рассказчика. И вдруг в освещенный лучом прожектора круг из темноты вступило самое юное, нежное и прекрасное криче, которое мне приходилось видеть. У нее были такие замечательные стоячие груди, проступающие через полупрозрачное воздушное платье, что сладостный спазм охватил мои мигом воспламенившиеся чресла, и что-то ударило мне в хэд. Она как бы летела над полом, едва касаясь его своей изящной ножкой. Где-то я уже видел эту кроткую милую невинную улыбку. Мне показалось, что она спустилась ко мне с небес, и захотелось поиметь ее тут же и сейчас же. Я уже сделал к ней шаг, чтобы разложить ее прямо на полу в своей обычной варварской манере, но по моим кишкам резанула острая боль, выскочившая, как бдительный детектив из-за угла, готовый надеть на меня наручники. Подсознательно пытаясь избежать ареста, я мгновенно отбросил мысль о неуемном блаженстве рэйпинга, пал перед ней на одно колено и произнес самые безумные слова в мире:
— О, красивейшая и прекраснейшая из земных созданий! Позволь мне бросить к твоим божественным стопам мое усталое сердце. Я бы хотел преподнести тебе все розы мира, но они ничто по сравнению с твоей красотой. Если бы сейчас было ненастье, я бы расстелил перед тобой свой плащ, недостойный того, чтобы по нему ступала твоя ножка…
Произнося эти идиотские слова, которые срывались с языка помимо моей воли, как будто их нашептывал сам дьявол, я с облегчением почувствовал, как боль постепенно отступает.
— Позволь мне, — заорал я с еще большим энтузиазмом, — поклоняться тебе, мое божество, и быть твоим защитником и заступником в этом жестоком мире… — Я старательно подыскивал самые правильные, самые проникновенные слова, чтобы доконать боль, пока она не доконала меня. — Разреши мне быть твоим верным рыцарем, о божественная.
С этими словами я распростерся ниц и поцеловал край ее платья.
И тут все закончилось, как если бы это была съемка какого-то фильма о средних веках. Загорелся свет, а моя богиня раскланялась, посылая в зал ослепительные улыбки и начисто игнорируя меня. Стоило так распинаться перед какой-то нанятой статисткой, которую спокойно мог снять любой из присутствующих… кроме меня.
— Он будет благоверным, богобоязненным христианином, — продолжал комментировать д-р Бродский. — Если его ударят по одной щеке, он подставит другую. Он предпочтет быть распятым, чем распинать самому. Теперь он и мухи не обидит…
Уж в чем, в чем, а в этом он был абсолютно прав, друзья мои, так как в тот момент я действительно так подумал, и тут же глубоко внутри зашевелился противный червячок страха и затрепыхалась бабочка боли. Я поспешил отодвинуть эту мысль, представляя, как я кормлю муху шугером и ухаживаю за ней, словно за раненой любимой собачонкой.
— Абсолютная трансформация! — восторгался д-р Бродский, рекламируя свой товар (то бишь вашего покорнейшего слугу). — Теперь он не посрамит нас не только на воле, но и за вратами рая!
— Будущее покажет, какой из него получится ангелочек, — охладил его пыл Министр. — Во всяком случае пока это работает великолепно.
— О, да! — воссиял вспомнивший о карьере капеллан. — Работает, а это — главное! Да поможет всем нам Бог!
Часть III
— Ну, и что дальше?
Этот сакраментальный вопрос сверлил мои брейнз, когда на следующее утро я стоял у ворот Стаи 84F. На мне был мой старый дресс, в котором меня замели два года назад. В руках я держал черный полиэтиленовый пакет с черепом и перекрещенными костями на фоне пачки злопухолей, шприца и пузатой бутылки «Димпл», В кармане позванивали несколько монет, выданных мне заботливой администрацией «на начало Новой Жизни».
После «выпускного экзамена» меня заколебали разные камерамэны и уимены, снимавшие меня и записывавшие мой голос для теленьюс. Ушлые репортеры брали брехливые интервью, чтобы тиснуть их на следующий день в газетах.
Я порядком устал от всех этих паблисити и вьюисити и едва доплелся до бэда. Казалось, не прошло и трех минут, как меня растолкали и сообщили, что уже утро и я могу отваливать на все четыре стороны, чтобы больше никогда сюда не возвращаться. Все горели желанием побыстрее выпихнуть меня на свободу. Даже завтраком не накормили, скоты. Дали чашку чая, сунули убогий пакет с моими нехитрыми пожитками, немного маней, чтоб не сдох с голоду на первых порах, — и под зад коленом. Теперь я был для них не только заводным апельсином, но и выжатым лимоном.