Здесь водятся комары!
Шрифт:
– Мама, папа злой, да? Папа злой? – Да, папа сердится, у него неприятности… Не трогай его, – нервозно проговорила Марина, пустила в раковину теплую воду и принимаясь отмывать от крови Пашкины пухлые ручки.
Я вошел в кухню, поставил трубку телефона на стол, достал из шкафа непочатую пачку «Кэмела» и как чеку с гранаты резко со рвал с нее обертку. Достал сигарету. Делая глубокие продолжительные затяжки, прикурил от газовой плиты на которой стояла кастрюля с каким-то Маринкиным варевом, рухнул на табуретку и только тут заметил, что серая пластмасса радиотелефона измазана Пашкиной кровью. На сером кровь казалась темной, бордовой. Я сидел, курил сигарету за сигаретой, глядя на заляпанную трубку телефона. В дверь кухни изредка с опаской заглядывала Марина, но, не решаясь ничего спросить, уходила. Я курил. Тяжело набирая полную грудь дыма, чувствуя, как он режет мне гортань, бронхи, заполняя каждый уголок легких.
Лада умерла! Ла-да-у-мер-ла. Ты понимаешь, ее больше нет. И не будет. Никогда. Хоть ты тресни. Все. Конец. Финиш. Финита ля комедия. Гасите свет, тушите свечи… А может не умерла? А может… А… Господи, как я сразу не подумал об этом. Она убила себя! У-б-и-л-а… из-за тебя, Беркутов, из-за тебя. Боже, какой я дурак! Какой я дурак! Как я сразу не понял. Еще вчера, когда мы расставались. Влюбленная девчонка! Дура безмозглая! Из-за того, что я не захотел… Взяла и нажралась снотворного. И кранты. Впрочем, снотворного у нее не было. И вообще, она спала как пришибленная… Болван ты, Беркутов! Витька сказал же… порок сердца. Тут ты не виноват. Тут мама с папой напортачили. Я слышал: если у человека порок сердца, то умереть он может в любую минуту. Так что я здесь ни при чем. Ни-при-чем… А при чем здесь вообще все это. Она умерла и это главное. Ей уже не поможешь. Может, там ей будет лучше, может, там у нее будет нормальный мужик, любящий. Не то, что я. А я, что, ее не любил? Любил. Любящий, в том смысле, что не женатый. Все-таки, если разобраться, в ее смерти есть и моя вина. Можно себя не успокаивать. Может, не было бы вчерашнего разговора, и все было бы по-другому. Иначе. Не было бы меня, все было бы иначе. Наверное. Скорее всего. На-вер-ня-ка. Ну что делать? Все мы смертны. И я когда-нибудь…
– Сереж, можно я хоть посуду домою? Я понимаю, что у тебя что-то произошло. И ты не хочешь, я надеюсь пока, мне рассказать, но тарелки засохнут. Марина стояла передо мной, держа в руках резиновые перчатки, сердито глядя мне в глаза.
– Мой, практичная ты моя, – медленно произнес я, беря со стола трубку телефона и задумчиво набирая Таськин номер.
– Просто у нас сотрудница умерла. Молодая
– Извини, я не поняла… – проговорила она виновато, немного расстраиваясь – Я понимаю… Алло, Тася, Витю позови! – Марина грустно опустила глаза и подошла к раковине. Я вы шел в комнату. Спустя минуту из кухни послышался гул набирающейся воды и бряцание тарелок. Посуда должна быть вымытой… Кстати, надо смыть Пашкину кровь с радиотелефона.
Похороны состоялись завтра, на Южном кладбище. Витькина «девятка», обиженно ревя двигателем, пробиралась по густой жиже из глины и снега, вслед за обшарпанным «пазиком», в котором находился гроб с телом Лады, по одной из аллей кладбища. В наше смутное время экономических перемен и духовного возрождения полагается отпевать покойника в церкви. Но Ладу от певать не стали. Ее отец – академик, доктор каких-то там физико-математических наук, погибший много лет назад при аварии где-то учебном атомном реакторе, не стал крестить дочь по двум причинам: во-первых, он был убежденным атеистом, а во-вторых, мать Лады умерла при родах, что, по его мнению, и доказывало отсутствие Бога. Похоронный «ПАЗик», тире, катафалк свернул и въехал на окраину участка, где должна была лежать Лада. «Девятка», продолжая обиженно огрызаться на своих пассажиров, вползла за ним. Я, Витька и Тася, хлопая дверцами, вышли из машины, с опаской вдыхая кладбищенский воздух, окидывая взглядом неуютный ландшафт, уставленный бесконечными рядами крестов и обелисков, облысевшими деревьями, воздевающими вверх голые, корявые руки, усиженные копошившимися стайками ворон; и авангардного вида шаром аэрорадиостанции на горизонте. Неизвестно почему не падая, над нами проплыла огромная темная туша самолета, идущего на посадку в близлежащий Пулковский аэропорт. Когда-то я был на городской свалке мусора. Пустота, никчемность и запустение. Что-то похожее я видел сейчас. Так оно и есть. Свалка людей на окраине миров. Грустно и тоскливо.
Водитель «ПАЗика», облаченный в синюю спецовку и ватник, тоже выпрыгнул из кабины и пошел к нам, перекидывая во рту из угла в угол тлеющую папиросу – Ну, че? Нет могилки? – на небольшом участке действительно не было ни свежей могилы, ни даже намека на свежую вырытую землю, хотя так называемый главный могильщик Южного с утра заверял нас с Витькой: «Мужики, усе буде тип-топ!» – Я им покажу – тип-топ, говночерпальщики хреновы! – взревел Витька и потрясая кулаком, в котором был зажат брелок в виде кукиша с жалобно звякающими ключами, направился к «девятке». Я – за ним. Таська – за мной. Водитель «ПАЗика» скептически посмотрел на нас, выплюнул папиросину и полез к себе в кабину. Лада осталась лежать в гробу.
Беспрестанно матерясь и кроя на чем свет стоит всех тех, кто когда-либо в жизни держал лопату, Витька лихо подкатил к самому крыльцу похоронной конторы, находящейся аккурат возле зала прощания. Конвейер, так сказать, туда, сюда и к Господу Богу на небо без пересадки. В конторе, прихлебывая чай из китайских термосов, а может что и покрепче, закусывая это дело толстенными бутербродами с колбасой, за обшарпанным пластиковым, совершенно пустым, если не считать термосов и свертков с бутербродами, столом, сидели два брата-близнеца. Одного из них, только вопрос – какого, мы знали в лицо. Ведь, лицо у них одно на двоих. Хотя если разобраться, хватило бы и на третьего. Короче, один из них точно был главным могильщиком, а вот который? Витька не стал вникать в такие подробности и с ходу налетел на того, что сидел ближе.
– Вашу мать, какого, на четырнадцатом яблоневом могилу не вырыли, а? – Ты нашу мать не трож-ж-ж-ь! – медленно проговорил первый могильщик, продолжая жевать.
– А…э… то, мы тебя там же закопаем!
Витька вскипел. Какая-то пружина свернулась в нем до отказа и вот-вот должна распрямиться.
Второй могильщик, по-видимому тот, с которым мы имели дело утром, оценил остроту ситуации, завернул остаток своего бутерброда в фольгу, закрыл термос и миролюбиво произнес: – Хлопцы! Сеня! У людей горе, люди деньги заплатили, надо людям помочь! – Заплатили? – спросил первый могильщик, подозрительно глядя на Витьку, у которого из ноздрей и ушей пошел пар, и утрамбовывая за одной из Бобин-робиновских щек только что откушенный кусок бутерброда, сказал:
– Тады пошли за трактором.
На выходе оба брата прыгнули в точно такую же, как у Витьки, «девятку» и, взметая из-под колес шлейфы грязного снега, на полной скорости исчезли в одной из аллей кладбища, пугая неторопливых старушек, пришедших навестить своих покойничков – Во, суки, а? – сказал Витька, садясь за руль, на новых «девятках» рассекают, а ни хрена не делают!
– Да успокойся ты, сейчас все будет! – попытался я его урезонить. Настроение у меня было мрачное, богопокорное. Хотелось думать о вечном. О том, как будет Ладе – хорошо или плохо, а не ругаться. Все равно в могилу не опоздаешь.
Витька посмотрел на меня страшными глазами и повернул ключ зажигания.
– Все в порядке, мальчики? – обеспокоено спросила Таська, которая все это время оставалась в машине.
– В порядке, – процедил Витька сквозь зубы, и, дав полный газ, рванул с места.
На участке я и Витька, не сговариваясь, принесли по кладбищенской скамеечке, попросили водителя открыть люк сзади автобуса и, вытащив гроб, поставили его на импровизированное траурное ложе.
– Открывать? – спросил Витька, глядя мне в глаза. Я кивнул. Витя принялся расщелкивать крепления крышки. Тася зарыдала и бросилась мне на грудь. Крышку сняли.
Лада была как живая. Словно не умирала, словно уснула и вот-вот должна была проснуться, встать и сказать: «А клево я вас всех надула!» Я впервые почувствовал, что мне хочется заплакать. Нет, не пустить скупую мужскую слезу, а именно заплакать с гортанным стоном, со всхлипываниями и причитаниями. Тася, мельком взглянув на матовое, безупречно чистое лицо Лады, вскрикнула: «Ладочка», – и, зарыдав громче прежнего, при жалась к моей груди. Она была единственной ее подругой, Витька, стоявший у изголовья и до белизны закусивший нижнюю губу, единственным другом, а я, глупо глядевший в ее почти живое лицо, тем, кого она любила больше всех людей на свете. Так уж получилось. Поэтому только трое мы провожали ее туда, откуда, как известно, не возвращаются. Никогда. Какое страшное слово «никогда». Сколько обреченности, сколько нудной, как зубная боль, безнадежности содержится в нем. Оно как стена, о которую можно расшибить голову. Стена невидимая и несокрушима. Никогда. Я смотрел в лицо Лады и вдруг почувствовал, что мне невыносимо захотелось заглянуть ей в глаза. Я готов был дать руку на отсечение, что в них горела бы жизнь, они светились бы прежней игривой дерзостью. Черт побери! Я чувствовал этот взгляд! Сквозь белоснежные веки. Из-под длинных ресниц. Он буравил меня. Терзал! «Я тебя не оставлю, Беркутов! Никогда,» – всплыла в памяти ее фраза из последнего нашего разговора, Господи! Опять «никогда!» Я не выдержал и отвернулся.