Здравствуйте, я Коля!
Шрифт:
Жизнь ушла из этих вяло
Свесившихся рук,
Не согнуть уж, как бывало,
Им упругий лук.
Он ушёл для лучшей доли
В край бесснежный тот,
Где маис на тучном поле
Сам собой растёт… 5
– Бог с тобой, Гришенька, – пугалась Клавдия Устиновна, – акстись, не клич беду!
Но Григорий Онуфриевич по обыкновению молчал, и опять погружался в мир грёз из танцующих мазурки и полонезы букв и слов…
5
Фридрих Шиллер, Надовесский похоронный
Иногда по воскресеньям после обедни к ним заглядывал приходской священник отец Палладий, крестился на икону Богородицы, обводил цепким, проникающим всюду взглядом комнату и ткнув широкой, как лопата, чёрной бородой в сторону Григория Онуфриевича, спрашивал:
– Что, не пора ещё отходную читать?
– Не пора ещё, батюшка, не пора! – переполошенной курицей квохтала Клавдия Устиновна, – пусть поживёт, родимый, пусть побудет с нами!
Однако всякая пора наступает, и всему приходит конец. Когда Григорию Онуфриевичу сделалось хуже, когда дыхание его участилось и стало рваться на части, Клавдия Устиновна сама побежала за отцом Палладием. Священник, исполняя свой пастырский долг, исповедал внезапно пришедшего в себя Григория Онуфриевича и напутствовал Святыми Тайнами в последний путь, после чего начал читать отходную…
Григорий Онуфриевич же, опять впавший в безпамятство, ничего этого уже не слышал. Он стоял у дороги и смотрел на подъезжающую знакомую бричку, на козлах которой сидел его барин – один, без Птолемея. Василий Васильевич ловко правил двойкой каурых, улыбался и призывно махал рукой. Бричка медленно приближалась, и Григорий Онуфриевич приподнял ногу, готовясь на ходу взойти в кузов экипажа…
2016
Помни последняя своя…
В Лисово и в летние дни вечерело на удивление скоро. Когда окончательно пустели здешние аллейки, кусты жасмина завёртывались в тёмные туманные лоскуты, сумрак тушевал белизну берёзовых стволов, крался по траве, исхищая её изумрудную живость, выползал на центральные аллеи, как нива накануне жатвы тучнел, наливаясь сочными тёмными красками, и… созревал. В это время в городе ещё и не начинали зажигать фонари…
Хрупкость дневного бодрствования ощущалась в Лисово необыкновенно отчётливо: неожиданно, словно подчиняясь неслышному уху сигналу, голубая небесная сфера начинала гаснуть, темнела, меркла её хрустальная глубина; исполненный печали полудённый художник послушно складывал мольберт, прятал в футляр играющую солнечными красками палитру и, вздыхая, уходил…
Антон любил бывать здесь именно в такие минуты, когда для него (а может быть и только для него) с необычайной достоверностью открывалась непреходящая сила природы. Город, рядящийся в одежды истинного мироздания, казался отсюда суетным и безсильным, фантомом цепенеющей в сумерках мысли, приснившимся в ночи пожаром, тут же ускользающим в безвременье подсознания… И отблеск голубых экранов в тысячах окон, и шум машин на проспектах, и пьяный гомон кафешек на набережной – всё это представлялось слепками ложной памяти? Было ли? Звучала ли когда настырная и истеричная песня: «Нас не догонят, нас не догонят…»? Да полно, кому вы нужны?
Антон рассеянно вслушивался в шелест листвы и перебирал мысли, пытаясь найти главную, способную всё связать, выстроить, сделать понятным. Отчего-то виделась ему крытая ветхим дерматином дверь и косо прибитый пластмассовый прямоугольник с номером «46». Чёрная краска на пластмассе выцвела, и номер едва читался. Впрочем, убогость его была вполне уместна на изувеченном множеством прорывов коричневом дерматине. Антон, как от комара, отмахивался от навязчивой картинки. Не сейчас! Зачем сейчас? Каждый день, по крайней мере, дважды, кто-то открывал эту дверь. Кто-то… Да будь оно всё неладно! Он изловчился, мысленно зачерпнул горсть лисовского сумрака и швырнул в назойливое видение. Тёмное пятно на мгновение повисло перед глазами и растворилось, распылив на атомы коричневый дерматин. Лишь цифра «46» какое-то время упрямо не желала исчезать, но и она, наконец, лопнула, уступив место более уместным здесь, в Лисово, мыслям и образам… Полчаса назад на этой самой скамейке, рядом с ним, сидела мама. Теперь же место её сиротливо пустовало. Вот так: не заметил, как ушла – тоже мне, сын. Он потянулся, сорвал кленовый листок, но тут же бросил: показалось, что коснулся проношенного временем дерматина. Тьфу! Пытался вспомнить, как давеча увидел её. Ну да, от того вот, выступающего мыском на дорожку, куста сирени. Как всегда грустная и молчаливая, она застыла, сложив руки на коленках, и глядела прямо перед собой. Простоволосая, заметил Антон, холодно ей, вечер, поди.
– Здравствуй, мама, – сказал он осторожно, словно боясь как-то помять, повредить столь дорогое слово.
Мама чуть шевельнула губами и как всегда не ответила. Антон присел рядом, повернулся и внимательно посмотрел. Абрис родного до боли профиля колебался и уплывал в сумрак.
– Почему без платка, застынешь? – спросил Антон. – Нету? Ладно, я передам.
Он потянулся, чтобы коснуться плеча, но рука застыла в воздухе… Тряхнул головой:
– Прости, – немного помолчав, продолжил: – Савельичу из сорок седьмой вчера скорую вызывали, сердце прихватило. А ты помнишь, как он однажды с похмелья керосину выпил? Помнишь, как жена его тогда кричала: «помогите, помогите!»? – Антон чуть тронул губы улыбкой. – Теперь ведь он, не поверишь, не пьёт. Совсем! Вот как всё меняется. Впрочем, что делать – стареем. Только ты мама, – Антон опять повернулся к ней, – не стареешь, всё такая, как была. А город, тьфу, – Антон растёр что-то невидимое на земле каблуком, – весь пивнухами, как лишаями, зарос, сосёт кровушку людскую. Пьют, только Савельич наш, может быть, и бросил. Так ведь у него сердце… С таким как пить? Да, Игнатьев умер недавно. Вот такие, мама, дела. А тебе я всё, что надо, передам. Не сомневайся, я знаю, что надо!
Антон задумался, вспомнив высокого, крепкого телом Игнатьева, всегдашнего весельчака и острослова. Хитрые, глубоко посаженные глазки, завешенные рыжими бровями, чувственный, охочий до всего вкусного и хмельного, большегубый рот, крупный нос, проросший редкими рыжими щетинками… Скряжничал человек, копил, хитрил, лукавил… но жил добротно: и квартира, и дача, и машина – всего полна коробочка. Добротно и толково… А умер бездарно: в отхожее место зашёл (мог ли знать, что в последний раз?), сел на седалище… тут его, видно, и посетила костлявая старуха. Косой разок, другой взмахнула и… душа вон. Выносили соседи… Жене-то как? Она хрупкая, ломкая, словно истаявший кусочек сахара в стакане. Вот так – помни последняя своя и вовек не согрешишь… Кто это говорил? Ну, да, Мармеладыч, конечно… «Коль хотите угостить, так мармеладику извольте граммов сто», – говаривал старик. Отсюда и прозвище такое сладкое и тягучее – Мармеладыч. Как-то рассуждали о политике. Антон, – к месту ли, нет? – сказал, что нет пророков в отечестве своём. Мармеладыч грустно улыбнулся, головой покачал, нет, говорит, сейчас нету отечества в своих пророках. Мудро сказал и точно. Антон это уже после разговора понял. А тогда просто хмыкнул, словно услышал нечто расхожее и хорошо знакомое. Мармеладыч и дальше поучал: «Душеньки-то их безсмертные, пророков наших, захрящевели, к сокровищам суетным земным приросли, сердечки-то их по земному только обвыкли стучать, по небесному не умеют, дорожку в вечность позабыли, отсюда и совесть их оземленела, заскорузла, от дома тчего отбилась, она ведь к небу рученьки тянет, а её лицом в землю, в грязь, стало быть. И всё оттого, что последняя своя помнить не хотят, иначе бы и не согрешали…»
Ах, Мармеладыч – святая простота! Как же он слушал, когда Антон читал ему выборки из затёртой книжки (не старой, но затёртой, а значит часто бываемой добычей ищущих глаз).
Конец ознакомительного фрагмента.