Зеленые берега
Шрифт:
— Да, да, милый, ты прав! Да, да, мне надо решиться! Надо решиться! Надо набраться храбрости, зажмуриться и прыгнуть… с обрыва в море. С того самого обрыва, по которому мы с тобою карабкались. Но… скажи честно — то, что я пою, это действительно пошлость?
— Нет, радость моя, это не пошлость. Ты блестяще делаешь свое дело на эстраде. Ты делаешь его своеобразнее, эффектнее, изяшнее, добротнее, убедительнее, чем все прочие эстрадные певицы. В своем жанре ты выше всех похвал. Ты уникальна. Ты просто чудо. Но само твое дело с изъянцем, сам жанр чуточку легкомыслен, легковесен и от большого полноценного искусства стоит на некотором расстоянии. Ты даришь
Мы замолчали. Стучали копыта. Поскрипывали колеса. В придорожных кустах звенели цикады. Над дорогой с тревожным криком пролетела какая-то ночная птица. Шум моря стихал. Ветер угомонился. Вскоре показались огни Ялты. Они были непривычно тусклыми и редкими. Через полчаса Ксения открыла железную калитку в каменной невысокой ограде, и мы пошли по усыпанной гравием дорожке к освещенному неярким фонарем крыльцу ее дачи. Поднявшись по изогнувшейся дугой деревянной лестнице и миновав недлинный коридор с обшитыми деревом стенами, мы оказались в небольшой комнате с мягкой мебелью в стиле модерн и со множеством цветов в разнообразных вазах. Цветы старательно благоухали, и было душно, несмотря на открытую стеклянную дверь, которая вела, по-видимому, на балкон.
— Это мой будуар, — сказала Ксения, — а рядом моя спальня. А вот здесь нам приготовлен скромный холодный ужин. Ты, натурально, уже успел проголодаться? Да и я не прочь чуточку перекусить.
Проснулся я от щекотки. Ксения щекотала мне ухо прядью своих волос.
— Наконец-то ты открыл глаза! — сказала она. — Тебя не добудиться. Я уже решила потихоньку встать, одеться и отправиться гулять. А ты бы так и проспал здесь весь день, соня! Быстренько одевайся! Уже десять часов! На курорте преступно так долго спать!
Я послушно встал, быстро умылся, оделся, причесался, подошел к постели, сказал: "Я готов!" — и поцеловал Ксению в голое плечо.
— Молодец, — сказала она. — Давно бы так! А теперь буду одеваться я. Ступай в соседнюю комнату и не подсматривай. Я не люблю, когда кто-то наблюдает за мной исподтишка.
Я вышел в будуар, не закрыв за собой дверь, и сел в кресло у маленького, инкрустированного яшмой столика, на котором в беспорядке лежали иллюстрированные столичные журналы. Рядом была дверь на балкон, открытая настежь и занавешенная тюлем.
Легкий утренний ветерок осторожно шевелил занавеску, приподымал и морщинил ее, надувал ее парусом, потом вдруг резко подбрасывал ее вверх, а после затихал и вроде бы оставлял занавеску в покое, но вскоре, как бы спохватившись, снова надувал тюль и снова его морщинил. Видимо, он любил это развлечение, и оно ему не надоедало.
Я увидел Ксению в дверном проеме. Она подошла к туалету. На ней был полупрозрачный голубой пеньюар с глубокими прорезями на рукавах и на подоле. Солнечный зайчик, пробравшийся в спальню откуда-то из сада, дрожал на ее спине.
Ксения уселась на обитый синим шелком маленький пуф, закинула руки за голову, сгребла волосы с плеч, высоко подняла их над головой, подержала их так, глядя на себя в зеркале, потам бросила волосы, и они снова рассыпались по плечам. Посидев с минуту неподвижно, она начала причесываться. Мне стало неловко, что я все же подглядываю, и я погрузился в журналы.
Почему-то я читал одни рекламы. Они казались мне забавными и по-детски наивными. И, как во всем детском — в детских рисунках, в детском лепете, в детских ужимках, в детском озорстве, в детских капризах, — в них было что-то приятное.
Ксения колдовала над своими волосами. Она разделяла их на пряди, тщательно расчесывала их гребнем, закручивала их, сплетала, укладывала, завязывала узлом, закалывала шпильками. Руки ее танцевали какой-то замысловатый, ритмически сложный танец. Здесь были прыжки, пробежки, эффектные наклоны и повороты, подрагивания, покачивания и мастерски выполненные вращения на одном месте. "Какой балет!" — думал я, поглядывая все же в соседнюю комнату.
— Радость моя, тебе ведь еще придется надевать платье! — сказал я. Ты испортишь это величественное сооружение из волос и шпилек!
— Увы, дорогой мой, мне действительно придется надеть платье, и мысль об этом меня угнетает, потому что на дворе невыносимая жара. А что, если я выйду в пеньюаре? Он широкий, свободный. В нем прохладно. Клянусь, многие не поймут, в чем дело. Решат, что это новейшая мода — прогуливаться на курорте в пеньюаре.
— Нет, Ксения, не согласен, — ответил я. — Ты надеваешь платье, кстати, интересно будет поглядеть, как у тебя это получится при такой-то прическе, — и отправляешься со мною гулять в приличном виде. А стихи я все равно тебе напишу, так и быть.
— О! — воскликнула она и, повернув голову, взглянула на меня. — Ты не лишен благородной способности к самопожертвованию! Но, знаешь, мне не нравится, что ты зовешь меня «Ксения». Слишком сухо. Как в паспорте. Придумай, пожалуйста, что-либо интересное, какое-нибудь милое прозвище. Или хотя бы называй меня чуть поласковей. Поклонники, из тех, которым особенно повезло, которым не возбранялось целоватъ носки моих туфель и край моего платья, называли меня Ксаной или Ксюшей. Первое по-дворянски слащаво. Второе по-крестьянски простовато. И все же второе, кажется, приемлемо. Матушка зовет меня Ксенюшей. Этот вариант тоже неплох, хотя в нем есть нечто чрезмерно родственное.
— Хорошо, — заключил я, — остановимся на «Ксюше». Меня это устраивает.
— Что ты там затих? — спросила Ксюша сквозь зубы — в зубах была зажата шпилька. — Ты отыскал в этих старых журналах нечто любопытное?
— Тут написано, — отозвался я, — что можно в рассрочку и, представь себе, даже без поручителей приобрести лучший в мире граммофон ценою от десяти до ста двадцати пяти рублей и дороже.