Зеленый лик
Шрифт:
– Ожидает? Меня? С чего бы это? – спросил барон в полном недоумении, так как уже несколько лет не видел доктора Сефарди; идея посетить его пришла Пфайлю полчаса назад, когда он решил уточнить кое-что касательно портрета Вечного Жида с оливково-зеленым лицом. Дело в том, что некоторые его детали в памяти как-то не вязались друг с другом и даже странным образом расходились с тем, что он рассказывал в кафе Хаубериссеру.
– Они телеграфировали вам сегодня в Гаагу и просили вас нанести визит, менейр.
– В Гаагу? Я уже давно вернулся в Хилверсюм. А здесь оказался совершенно случайно.
– Сейчас же доложу о вас, менейр.
Барон сел и огляделся. Все до мелочей здесь оставалось в неизменном виде, точно таким, как во время последнего визита Пфайля: тяжелые резные стулья, укрытые накидками из блескучего самаркандского шелка, два зачехленных
28
Сефарды – евреи, изгнанные из Испании и Португалии (Сефарад – еврейское название Испании).
Пфайль отметил про себя портретное сходство этих людей давно минувших эпох с доктором Исмаэлем Сефарди. Они были так же узколицы, смотрели теми же большими темными миндалинами глаз, те же тонкие губы и заостренные, с легкой горбинкой носы. Ярко выраженный тип еврея, испанского изгнанника с отчужденным, презрительно-надменным взглядом, неестественно узкими ступнями и белыми руками – тип, который не имел почти ничего общего, кроме религии, со своими соплеменниками, ведущими родословную от сына Иафетова Гомера – так называемыми ашкенази [29] .
29
Ашкенази – евреи, живущие в Центральной и Восточной Европе.
На лицах отразилось непреклонное нежелание подлаживаться к нраву своей эпохи.
Спустя минуту навстречу Пфайлю вышел доктор Сефарди и представил его светловолосой даме, писаной красавице лет двадцати шести.
– Вы что, действительно телеграфировали мне, дорогой доктор? – спросил Пфайль, – Ян сказал мне…
– У барона Пфайля такие чуткие нервы, – с улыбкой пояснил доктор молодой даме, – стоит только загадать желание, как он моментально исполнит его. Он откликнулся, даже не получив моей депеши… Юфрау [30] ван Дрейсен – дочь покойного друга моего отца. Она приехала из Антверпена, чтобы спросить моего совета касательно одного дела, в котором только вы можете разобраться. Так или иначе это связано с картиной, о которой вы мне как-то рассказывали. Вы, помнится, говорили, что видели ее в Лейдене, я имею в виду портрет Агасфера.
30
Юфрау – принятая в Голландии форма обращения и упоминания, употребляемая в отношении незамужней женщины.
– И ради этого вы отправили мне телеграмму? – удивился барон.
– Да, не далее как вчера мы были в Лейдене, куда прибыли с единственной целью – взглянуть на портрет, но нам сказали, что в собрании ничего подобного никогда не было. Директор, господин Холверда, коего я хорошо знаю, уверяет, что в музее вообще не хранится никаких картин, только египетские древности и…
– Позвольте мне объяснить господину барону, отчего я так заинтересовалась этим предметом, – нетерпеливо вмешалась в разговор молодая дама. – Не хотелось бы утомлять подробностями истории нашего семейства, поэтому скажу кратко: в жизнь моего покойного отца, которого я любила бесконечно, вторгся один человек или – как ни странно это звучит – некий призрак, возымевший такое влияние на ум моего батюшки, что он, бывало, месяцами не мог думать ни о чем и ни о ком другом. Я тогда была еще очень юной и, может, слишком экзальтированной, чтобы понять внутреннюю жизнь моего отца (матушки уже давно не было в живых). Но теперь впечатления тех дней вдруг ожили во мне и предстали в ином свете, меня не оставляет мучительно тревожное
Она вдруг совершенно смешалась, и, лишь заметив, насколько серьезно обдумывает Пфайль то, что услышал, и вникает в ее состояние, она собралась и продолжила рассказ:
– Вы можете спросить, какая тут связь с портретом или «призраком»? На сей счет не могу сказать ничего определенного. Знаю одно: мой отец часто говорил, когда я задавала ему свои детские вопросы о религии или всемилостивом Боге… говорил, что скоро настанет время, когда человечество утратит последние устои и вихрь истомленного духа сметет все, что было создано человеческими руками.
Уцелеют лишь те – я в точности помню его слова, – кто сумеет узреть в себе медно-зеленый лик предтечи, прачеловека, которого не коснется тление. И всякий раз, когда я, сгорая от любопытства, осаждала его вопросами, как выглядит тот, о ком он говорил, кто это: живой человек, или призрак, или сам Бог, и как я смогу его узнать, если, к примеру, встречу по дороге в школу, он всякий раз отвечал: успокойся, дитя мое, и не ломай себе голову. Это не призрак, и, если он даже когда-нибудь явится тебе в качестве такового, не бойся его – он единственный человек на земле, не ставший призраком. У него на лбу – черная повязка, под нею – сокрытый знак вечной жизни, ведь на том, кто носит знак жизни открыто, а не в сокровенной глубине, лежит каинова печать, и в каких бы сияющих одеждах он ни явился, знай: это призрак и добыча призраков. Что же касается твоего вопроса о Боге, тут я ничего не могу сказать, да ты все равно не поймешь. А встретить ты его можешь повсюду, особенно когда меньше всего ожидаешь. Только до этого нужно еще дозреть. Даже святой Губерт, повстречав на охоте оленя и уже изготовив к бою свой арбалет…
Много лет спустя, – немного помолчав продолжила юфрау ван Дрейсен, – когда началась эта страшная война и христианство покрыло себя таким позором…
– Не христианство, простите, а христианский мир! Это далеко не одно и то же, – с улыбкой перебил ее барон.
– Разумеется. Это я и имела в виду. Я еще подумала, что отец обладал пророческим даром и предвидел кровавую бойню…
– Он наверняка имел в виду не войну, – спокойно заметил Сефарди. – Внешние события, будь то даже столь ужасная война, есть некий шумовой эффект вроде безобидного грома для всех тех, кто не видел молнии и кого она не ошарашила ударом хотя бы в двух шагах от собственных ног. Это даже как-то утешает: «Меня, слава Богу, обошло стороной». Война разделила человечество на две части: одни заглянули в преисподнюю и всю жизнь молча носят кошмар в своей груди, для других его чернота лишь обозначена типографской краской, к последним отношусь и я. Я достаточно покопался в себе и с ужасом обнаружил то, о чем имею смелость прямо сказать: страдания миллионов не оставили на мне ни малейшей царапины. К чему кривить душой? Если кто-то может утверждать обратное и говорить от чистого сердца, я готов почтительно снять перед ним шляпу, но поверить не могу. Мне просто невозможно представить себе, что я в тысячу раз порочнее ему подобных… Однако извините, сударыня, я перебил вас.
«Удивительная прямота. Этак вот, без оглядки на чужое мнение, выворачивать наизнанку душу», – подумал барон Пфайль, и с явной симпатией скользнул взглядом по смуглому и гордому лицу ученого собеседника.
– В общем, я думала, что отец имел в виду войну, – возобновила свой рассказ молодая дама, – но мало-помалу стала ощущать то, что теперь чувствует всякий, если он не дубовый чурбан: из глубин земли исходит какая-то парализующая духота – но не смерть, – и эту духоту, эту невозможность ни жить, ни умереть, мне кажется, и подразумевал мой отец, говоря об утрате последних устоев.
Когда же я рассказала доктору о зеленом лике прачеловека, как выражался мой отец, и спросила у него как специалиста в этой области разъяснений на сей счет, допытываясь, есть ли тут доля истины или же все дело в болезненном воображении отца, он вспомнил, что слышал от вас, барон, об одном портрете…
– …Которого, к сожалению, не существует, – продолжил за нее Пфайль. – Я рассказывал доктору об этом портрете, все верно. Более того, еще по дороге сюда я был твердо убежден в том, что несколько лет назад видел портрет, как мне кажется, в Лейдене. Это я готов утверждать.