Зеленый луч (Худ. И.Гринштейн)
Шрифт:
Алеша обиделся:
— Да нет, правда… Я серьезно спрашиваю…
— А я серьезно и отвечаю. У меня батька псаломщиком был, только об этом и мечтал.
— Так это он мечтал, а вы сами?
— Я? — Ершов усмехнулся. — Мне шестнадцать лет в девятьсот седьмом году было. Тогда, милый мой, не то что нынче: ни мечтать, ни выбирать не приходилось. Куда жизнь погонит, туда и топай. Вымолил батька у благочинного вакансию на казенный кошт, отвез меня в семинарию, а оттуда уж одна дорога.
У Алеши понимающе заблестели глаза:
— А вы, значит, убежали?
— Куда это убежал?
— Ну из семинарии… на море!
— Вот чудак! — удивился Ершов. — Как же мне было бежать? Батька у нас вовсе хворый был — он раз на Иордани
— Так почему же вы моряком стали?
— Я же тебе объясняю: жизнь. Приехал я на каникулы, — мы в сельце под Херсоном жили, приход вовсе нищий, с хлеба на квас, — а отец опять слег. Меня к семнадцати годам вот как вымахало — плечи во! — я и нанялся на мельницу мешки таскать, все ж таки подспорье. А отец полежал, да и помер. Меня прямо оторопь взяла: еще три года семинарии осталось; пока я ее кончу, вся моя орава с голоду помрет. Думал-думал, а на мельнице грузчики говорят: "Чего тебе, такому бугаю, тут задешево спину мять? Подавайся в Одессу, там вчетверо выколотишь, а главная вещь — там и зимой работа: порт". Ну, я и поехал. Сперва в одиночку помучился, а потом меня за силу в хорошую артель взяли. Осень подошла — я на семинарию рукой махнул: сам сыт и домой высылаю. А к весне меня на шхуну "Царица" шкипер матросом сманил, тоже за силу. Сам он без трех вершков сажень был, ну и людей любил крупных: парус, говорил, хлипких не уважает. Вот так и началась моя морская жизнь: Одесса — Яффа, Яффа — Одесса; оттуда — апельсины, а туда — что бог даст. Походил с ним полтора годика, ну и привык к воде. С судна на судно, с моря на море — вот тебе и вся моя жизненная линия.
Алеша вздохнул:
— Значит, у вас все как-то само собой вышло… А вот когда самому решать надо…
— А что ж тебе решать? — спокойно возразил Петр Ильич. — Ты уже решил и на всю жизнь. Да еще батьку переломил — он мне порассказал, какие у вас споры были. Молодец, видать, в тебе твердость есть.
— Какая во мне твердость! — горько усмехнулся Алеша. — Я, Петр Ильич, если хотите знать… Словом, так тут получилось… Ну, вы сами все понимаете…
— Ничего я не понимаю, — прежним спокойным тоном ответил Ершов.
— Чего вы не понимаете? — с отчаянием воскликнул Алеша. — Вы же видите, что я… что мне… В общем, изменник я, вот что! Настоящий изменник: товарищам изменил, школе, военным кораблям, сам себе изменил, своей же клятве…
В голосе его зазвучали слезы, и Ершов, взглянув на побледневшее лицо Алеши, хотел сказать что-то успокаивающее, но тот продолжал говорить взволнованно, путано, сбивчиво, обрывая самого себя, совсем не так, как собирался вести этот серьезный мужской разговор. Он повторил Ершову все, чем пытался успокаивать и самого себя: конечно, в горкоме комсомола понимают, что не всем морякам обязательно быть военными, в школе же будут просто завидовать и говорить, что ему повезло в мировом масштабе… Даже Васька Глухов, мысль о котором больше всего беспокоила его, и тот, сперва освирепев и наговорив кучу самых обидных вещей, подумав, скажет, что отец очень здорово все подстроил — этот козырь перекрыть нечем, и надо быть круглым дураком, чтобы упустить такой походик… Значит, все как будто хорошо получалось, но почему же у него такое чувство, будто он собирался сделать что-то не то?..
Впрочем, Алеша довольно ясно чувствовал, в чем именно упрекала его совесть. Объяснить это можно было одним словом, но оно никак не годилось для душевного разговора. В нем была официальность и излишняя книжная торжественность, совсем не подходившая к случаю, и сказать его по отношению к самому себе было даже как-то не очень удобно, однако другого он найти не мог.
Это слово было "долг".
Когда оно
Между тем ничего особенного тот не говорил. Он рассказывал о том, как два года назад они с Васькой поклялись друг другу стать командирами военно-морского флота ("Будто Герцен с Огаревым", — усмехнувшись, добавил Алеша). Может быть, тогда получилось это по-мальчишески, но с течением времени он стал все яснее понимать и острее чувствовать неизбежно надвигающуюся, неотвратимую опасность войны. Тут и начались его колебания: в глубине души он мечтал о торговом флоте, прельщавшим его дальними плаваниями, а мысль о неизбежности войны и сознание своего долга вынуждали готовиться к службе на военных кораблях. Наконец у него словно камень с души свалился: это было тогда, когда первое знакомство с крейсером в Севастополе победило в нем неясную, но манящую мечту об океанах. Почти год он был спокоен — все шло правильно, — но "Дежнев" опять спутал все.
Понятно, дело сейчас заключалось вовсе не в том, что из-за "Дежнева" он нарушает свою детскую клятву. Все было серьезнее и важнее: ведь отказываясь стать флотским командиром, он уклоняется от выполнения своего долга комсомольца, советского человека — быть в самых первых рядах защитников Родины и революции. Вот, скажем, если бы он не чувствовал неотвратимого приближения войны с фашизмом (как почему-то не чувствуют этого многие, взять хотя бы отца), если бы не начал с детских лет готовиться к тому, чтобы посвятить жизнь военно-морской службе, ну, тогда можно было бы говорить о том, что не всем же быть профессионалами-военными и что кому-то надо заниматься и мирными делами. Но раз он видит угрозу войны, понимает ее приближение, для него уход на торговые суда — просто нарушение долга.
И наверное, поэтому-то у него так нехорошо на душе, хотя, по совести говоря, конечно, "Дежнев" и все, что связано с ним, ему ближе, роднее и нужнее, чем крейсер, о котором он перестал бы и думать, если бы не Васька и его напор. У Васьки ведь все четко, по командирски, "волево", а на людей это здорово действует. Будь он сам таким, как Васька, наверное, не мучился бы: решил, мол, и все тут! А ему так паршиво, так неладно, прямо хоть отказывайся от "Дежнева"… И может быть, действительно, так и надо сделать, чтобы все опять пошло правильно, но на это не хватает ни силы, ни решимости… И получается снова, как раньше: ни два ни полтора… В общем, зря отец все нагородил: Петра Ильича вызвал, "Дежнева" подстроил… Он, наверное, хотел помочь ему решиться, подтолкнуть его, но беда-то в том, что отцу никак не понять одной важной вещи: он все думает, что мысль о военном флоте у него — блажь, детское упрямство, когда на самом деле это необходимость, обязанность, долг… Раньше он, Алеша, и сам не очень понимал это и разобрался во всем, пожалуй, именно из-за "Дежнева". Выходит, что "Дежнев" сработал совсем не так, как ожидал отец. Ну что ж, так и надо: ты борись по-честному, убеждай, доказывай… А "Дежнев" — это просто свинство; за такие штуки с поля гонят. Это же запрещенный прием!..
Ершов впервые за разговор усмехнулся.
— Ну уж и свинство… Просто тактика. И батька твой тут ни при чем. "Дежнева" я тебе подсунул.
Алеша даже остановился:
— Вы?
— Ну да. Уговор у нас с ним был только агитацию наводить, с тем я и ехал. А узнал тебя поближе, смотрю — паренек стоящий, зачем нам морячка уступать?.. Вот и решил для верности забрать на походик, а в океане ты сам поймешь, зачем на свет родился…
Искренность, с которой Ершов открыл карты, поразила Алешу, и он почувствовал в горле теплый комок. Что за человек Петр Ильич, до чего же с ним легко и просто! А Ершов, посасывая трубку, продолжал с мягкой усмешкой: