Зеленый шум (сборник)
Шрифт:
У одного такого ручья мы замечаем тропинку, как раз такую, какие у нас прокладывают пешеходы у краев полей. Это оленья тропа. Теперь мы бежим по этой тропе в расчете встретить гонимого комарами оленя. Как только мы выбежим из лесу, тут и будет конец всего, — голые скалы и сияние незаходящего солнца. Я совсем не думаю ни о птицах, ни о зверях. Вдруг перед нами на тропу выбегает птица, куропатка, и быстро бежит не от нас, а к нам. Как это ни странно, ни поразительно для меня, не видавшего ничего подобного, но, подчиняясь той атавистической силе, которая на охоте мгновенно переделывает
Василий останавливает меня:
— У нее детки: нельзя стрелять, надо пожалеть.
Куропатка подбегает к нам, кричит, трепещет, бьет крыльями по земле. На крик выбегает другая, такая же. Обе птицы о чем-то советуются: одна бежит прямо в лес, а другая — вперед по тропе и оглядывается на нас, будто зовет куда-то. Мы остановимся — она остановится, мы идем — и она катится впереди нас по тропе, как волшебный колобок. Так она выводит нас на полянку, покрытую травой и березками, похожими на яблони, останавливается, оглядывает нас, кивает головой и исчезает в траве. Обманула, завела нас на какую-то волшебную полянку с настоящей, как и у нас, травой и с яблонями и исчезла.
— Вот она, смотри, вон там пробирается, — смеется Василий.
Я присматриваюсь и вижу, как за убегающей птицей остается след шевелящейся травы.
— Назад бежит, к деткам. Нельзя стрелять. Грех!
Если бы не лопарь, я бы убил куропатку и не подумал бы о ее детях. Ведь законы, охраняющие дичь, действуют там, где она переводится; их издают не из сострадания к птицам. Откуда у этого дикаря сознание греха? Или так уж заложена в самом человеке жалость к птенцам?
Под свист комаров я раздумываю о своем охотничьем инстинкте, а на оленью тропу время от времени выбегают птицы, иногда с большими семьями. Раз даже выскочила из-под елового шатра с гнезда глухарка, встрепанная, растерянная, села в десяти шагах от нас и смотрит как ни в чем не бывало, будто большая курица.
— Ну, убей! Что же, убей! — показывает мне на нее Василий.
— Так грех, у ней дети…
— Ничего, что ж грех… бывает, и так пройдет: убил и убил.
Лес становится реже и реже, деревья ниже. Мы вступаем в новый круг дантова Ада.
Сзади нас остается тайбола — лесной переход, а впереди — тундра. Это слово мы усвоили себе в ненецком значении: большое, не оттаивающее до дна болото; а лопари им обозначают, напротив, совсем сухое, покрытое оленьим мохом место.
Здесь мы хотим отдохнуть, развести огонь, избавиться немного от воя комаров. Через минуту костер пылает, комары исчезают, и я снимаю сетку. Будто солнце вышло из-за туч, так стало светло. Внизу Имандра, на которой теперь выступает много островов, за ней — горы Чуна-тундра с белыми полосами снега, будто ребрами. Внизу лес, а тут тундра, покрытая желто-зеленым ягелем, как залитая лунным светом поляна.
Ягель — сухое растение. Оно растет, чтобы покрыть на несколько вершков скалы, лет десять. И вот этой маленькой березке, может быть, уже лет двадцать — тридцать. Вот ползет какой-то серый жук; вероятно, он тоже без крови, без соков, тоже не растет. И тишина-тишина. Медленная, чуть тлеющая жизнь.
Отдохнули у костра и идем выше по голым камням. Ущелье
Еще немного спустя мы внутри ущелья Дантовой пантеры нет, но зато из снега — тут много снега и камней — поднимается олень и пробегает через все ущелье внутрь Хибинских гор. Стрелять мы не решились, потому что от звука может обрушиться одна из неустойчивых призматических колонн.
Мы проходим по плотному, слежавшемуся снегу через ущелье, в надежде увидеть оленя по ту сторону, но там лишь необозримое пространство скал, молчаливый, окаменевший океан.
Десять вечера.
Мы набрали внизу моха и развели костер, потому что здесь холодно от близости снега. Так мы пробудем ночь, потому что здесь нет ни одного комара, а завтра рано утром двинемся в путь. На небе ни одного облачка. Наконец-то я увижу полуночное солнце! Сейчас солнце высоко, но все-таки есть что-то в блеске Имандры, в тенях гор вечернее.
А у нас, на юге, последние солнечные лучи малиновыми пятнами горят на стволах деревьев, и тем, кто в поле, хочется поскорей войти в лес, а тем, кто в лесу, выйти в поле. У нас теперь приостанавливается время, один за другим смолкают соловьи и черный дрозд последней песней заканчивает зорю. Но через минуту над прудами закружатся летучие мыши, и начнется новая, особенная ночная жизнь…
Как же здесь? Буду ждать.
Лопари и не думают о солнце, — пьют чай, очень довольны, что могут пить его безгранично: я подарил им целую четвертку.
— Солнце у вас садится? — спрашиваю я их, чтобы и они думали со мной о полуночном солнце.
— Закатается. Вон за ту вараку. Там!
Указывают рукой на Чуна-тундру. Это значит, что они жили внизу, у горы, и не видели за ней незаходящего солнца. В это "комарное время" они не ходят за оленями и не видят в полночь солнца.
Что-то дрогнуло на солнце. Вероятно, погас первый луч. Мне показалось, будто кто-то крикнул за ущельем в горах и потом заплакал, как ребенок.
— Что это? Слышите?
— Птица!
Это, вероятно, крикнула в тишине, при красном свете потухающего солнца полярная куропатка.
После одиннадцати. Один луч потухает за другим. Лопари напились чаю и вот-вот заснут, и я сам борюсь с собою изо всех сил. Нужно непременно заснуть, или произойдет что-то особенное. Нельзя же сознавать себя без времени! Не могу вспомнить, какое сегодня число.
— Какое сегодня число?
— Не знаю.
— А месяц?
— Не знаю.
— Год?
Улыбаются виновато. Не знают. Мир останавливается.
Солнце почти потухло. Я смотрю на него теперь, и глазам вовсе не больно. Большой красный мертвый диск. Иногда только шевельнется, взбунтуется живой луч, но сейчас же потухнет, как конвульсия умирающего. На черных скалах всюду я вижу такие же мертвые красные круги.
Лопари смотрят на красный отблеск ружья и говорят на своем языке, спорят.
— О чем вы говорите, о солнце или о ружье?
— О солнце. Говорим, что сей год лекше идет, — может, и устроится.
— А прошлый год?
— Закаталось. Вон за ту вараку.