Земля городов
Шрифт:
5
В то лето мы сбились в компанию, чтобы, наверное, пропеть отходную нашей молодости. Помните, как в отрочестве? — вы приходите к приятелю, отправляетесь шататься, а там к вам присоединяются ваши знакомые, бездельной веселой толпой вы бродите, болтаете, ерничаете, Начало компании положили мы с Салтыковым, затем к нам присоединились кое-кто из наших коллег, Нурчик со своей девушкой и приятелями, а с появлением Габриэляна мы уже составляли некий центр притяжения для всех, кто обожал пикантные компании, причастностью к которой
Примкнул было и Билял, но только для того, чтобы увести от нашей компании докторшу Аню. В один прекрасный день она вывернулась из-за угла, нимало не смутившись, сказала: «А, вот вы где!» — хотя знала только меня, и, представьте, пошла гулять-бродить с нами. Вот тут-то и появился Билял.
Всем своим поведением Аня как бы говорила нам: вы как хотите, а Билял для меня значит чуть больше, чем все остальные; но ведь у вас у каждого есть девушка или женщина, которая относится к вам в точности так же, — и Аня мило улыбалась.
О, я знал, как недолговечны компании наподобие нашей! Эта мысль внушалась тем сильней, чем больше не хотелось нам расставаться. Люди, сплоченные в таких компаниях, самые бескорыстные, самые отзывчивые и чуткие друг к другу, не озлоблены суетой, не заражены интриганством — все этакое происходит где-то там, за пределами товарищества. И ни одна компания не распадается так легко, да и безболезненно тоже, как компания свободных людей. Но пока что мы были вместе. Нас объединяла, как бы это сказать, передышка перед какими-то изменениями в жизни каждого. Несмотря на открытую взаимную приязнь, громогласное дружелюбие и доверие друг к другу, мы, однако, вели себя скрытно. Могли говорить о чем угодно, но никому бы и в голову не пришло поделиться домашними заботами, например, болезнью родителей, смертью ближнего, несчастиями по службе. Как будто ни у кого не существовало ни душевных связей, ни потерь, ничего. Зная о многом, мы почти что ничего существенного не знали друг о друге.
И докторша Аня как будто первая ощутила холодноватость и чопорность нашего недолговечного союза, И каким же, надо думать, человечным казался ей чувствительный, готовый в любую минуту на исповедь и открытый для чьих бы то ни было излияний Билял.
— Как чувствует себя ваш отец? — спросила она однажды.
— По-моему, превосходно.
— Он у вас, кажется, конструктор?
— Да. И, говорят, неплохой конструктор. А больной он никудышный, а?
К моему удивлению, Аня серьезно отнеслась к моим словам.
— Никудышный, самый что ни на есть! Не знаю, как другим врачам, но все всегда хочется видеть в моих пациентах некоторое наплевательство к своему здоровью.
— Вы думаете…
— Вот как, например, у мужика-крестьянина. Был он крепкий и сильный, подкосила болезнь — что ж, видно, пришел срок.
— Вы думаете, мой отец дрожит над своим здоровьем?
— Нет. Но он был бы не прочь переконструировать свой организм на манер железной машины, чтобы опять и опять творить бульдозеры, грейдеры… что еще?.. Такие люди, по-моему, теряют непосредственные связи с жизнью, они чувствуют ее через машину.
— Аня! Вы говорите ерунду. Если
— Боже мой, — воскликнула она, — вас! Вы, пожалуй, рано перестали быть ребенком, хотя это вовсе не значит, что вы рано повзрослели. Вы тоже потеряли непосредственность и стали гадать: а как же себя вести? И стали следить за каждым своим шагом, стараться делать как другие… А подите вы все к черту! — Ее глаза увлажнились слезами. — Единственный из вас, с кем можно говорить по-человечески, это Билял.
Очень скоро Билял и Аня ушли от нас и больше не появлялись.
И вдруг исчез Салтыков. На мои звонки отвечал он уклончиво, ссылался на занятость, но голос его звучал весело и свежо.
— Скоро, — прокричал он однажды в телефон, — скоро все узнаешь! Я счастлив, старик!
А через день или два мы увидели его с женщиной. Даже я не сразу признал в ней Зейду, кареглазую Харунову дочку, сбежавшую когда-то из родительского дома с молоденьким офицером. С ним она развелась вскоре же, но в город вернулась только теперь, спустя десять лет.
В те далекие безмятежные дни на зеленом дворе ветлечебницы Зейда вызывала у нас восхищение, но между тем, насколько я помню, никто не пытался противопоставить себя ее щеголеватому поклоннику. Видеть ее было хорошо, отрадно, и прелесть заключалась не в обладании, а в том чувстве, которое ты испытывал. Никому не приходило в голову, умна она или глупа, трудолюбива или ленивица, как перед картиной живописца не задаешь себе подобных вопросов. Слишком прелестна была она телесной красотой и слишком еще юна, и нам, романтическим молодым людям, начитавшимся книг, достаточно было мечты, и тоски по несбыточным надеждам, и презрения к ее кавалеру.
Сейчас она была в зрелой поре, и если бы ее глаза сохранили прежний озорной блеск, она выглядела бы, наверно, вульгарной. Но, к счастью, она была кроткой, как ее прабабки, кротость смиряла яркие краски зрелости до мягких, нежных, почти стыдливых тонов. Она большей частью помалкивала, и эта молчаливость, можно было думать, свидетельствовала только о достоинстве.
Но самое-то прекрасное в том, что ее любил Салтыков! Это был отблеск нашей молодости, и не в одном только Алеше затронул он жизненные порывы, и не одного только его вознаградил радостью. Это была, пожалуй, первая любовь Алеши Салтыкова. Ни в школе, ни в юности нашей не припомню, чтобы он был влюблен. Даже в пору его увлечения Натальей Пименовой не замечал я в нем такой пылкой, такой брызжущей счастьем страсти, открытости и приязни ко всему окружающему.
А встретились они на благословенных озерах, Невдалеке от того места, где неутомимый Харун расселял своих ондатр, строители возводили базу отдыха, и Салтыков поехал как-то поглядеть. На закате, рассказывал он позже, я поехал прокатиться на лодке. И увидел ее… нет, я плыл и видел пылающее небо, сочную зелень на берегу, отсвет заката на тихой воде, потом — казалось, я только помечтал — и вдруг вижу: лодка выплывает из-за острова, и в лодке женщина, волосы рассыпались по плечам руки нагие, держат весла. Нет, весла лежали на воде, а женщина удила рыбу…