Земля в цвету
Шрифт:
Что удивительного? Ведь те люди, чья практическая деятельность помогла Дарвину создать его теорию, — селекционеры начала и середины девятнадцатого века, садоводы, животноводы, полеводы буржуазного общества, — они почти вовсе не умели по своей воле изменять живые существа: они главным образом выжидали появления нужных изменений, подстерегали, пока «выскочит» животное с нужным признаком среди их стад или растение в саду и ка делянке, а затем подбирали друг к другу такие признаки.
Выходит, что подбор еще был отсечен от изменчивости. Так это осталось, в большой мере, и в теории Дарвина. И множество случаев появления индивидуальных различий он так и назвал «неопределенной изменчивостью».
Жестокая и всеобщая конкуренция охватывала, в глазах Дарвина, полчища живых существ — в ней выигрывали обладатели случайных преимуществ, а прочие оказывались скинуты со счетов. И конкуренция эта казалась Дарвину похожей на ту конкуренцию, безжалостную «войну всех против всех», которую он видел вокруг себя в буржуазной Англии: сильные хищники лондонского Сити рыскали за новыми рынками и беспощадно давили более слабых, и банкроты сбрасывались с биржевых счетов, а удачливые, «оседлавшие» случай богатели, королевский указ превращал их подчас в лордов; и все вместе — лорды, фабриканты, торговцы — давили земледельца, давили рабочего…
На всех ступенях живого мира — среди животных, безгласных растений и даже среди незримых микробов — царит (так воображалось Дарвину) этот «вечный порядок» (или, точнее сказать, этот хаос). Везде одинаково или почти одинаково. Бесконечно отличен шарик-кокк от могучего дуба или от быстрой, как ветер, серны. Развитие жизни — это возникновение на каждой ступени нового, еще небывалого. А Дарвин словно не видел резких смен ступеней жизни. Он полагал, что всегда и везде развитие совершалось в общем очень сходно: изменчивость — обычно «неопределенная», конкуренция, «просеивание» отбором — все равно, что ни должно возникнуть в результате: новая бактерия или самое высшее млекопитающее, даже человек!
Это было почти как у Ляйелля, который тоже объяснял и размывание Темзой своей долины, и образование впадины Тихого океана, и почти невообразимую для нас вулканическую деятельность в конце мелового периода, и ледниковый период, когда льды заняли добрую половину Европы, «обыденными» причинами, подобными тем, какие и сейчас действуют вокруг нас. Ничто не менялось. Не возникало и не возникает нового, небывалого. Вечный, неизменный — «обыкновенный» порядок. Как сейчас в «уютной» Англии.
И великая эволюция живой природы, если поглядеть на нее сквозь очки этой теории, словно превращалась в ручей, текущий по слишком, пожалуй, однообразной равнине. Он расширялся. Он богател. Он становился рекой. Он аккуратно присчитывал к себе лишние тысячи, пусть миллионы галлонов воды — все той же воды. Но новые ступени небывало чудесной лестницы? Но крутые могучие повороты? Но скачки, взлеты, каждый раз раскрывающие целый неведомый мир со своими изумительными закономерностями, словно целые материки невиданного до того цветения жизни?! Нет, этого не было в дарвиновской книге!
Все же нужен был очень зоркий глаз, чтобы различить в ту пору предвзятость, недогляды и натяжки у Дарвина. Двое людей обладали тогда такой зоркостью. То были великие современники английского натуралиста — Маркс и Энгельс. Они увидели в этих рассуждениях Дарвина «первое, временное, несовершенное выражение недавно открытого факта» (известная оценка Энгельса в «Диалектике природы»).
Теория Дарвина еще не давала в руки человеку готового орудия власти над живым миром.
Однако геркулесов труд был совершен. Раз навсегда было покончено с учением о неизменности организмов. С предельной ясностью показано, что законы, управляющие эволюцией, — это естественные, понятные законы, и человеку доступно воспроизвести их действие.
Простота этих великих мыслей, их неоспоримость и то, как она была доказана, — все это произвело, — так позднее вспоминал Дарвин, — впечатление разорвавшейся бомбы на его ученых современников, все еще занимавшихся, не внемля Ляйеллю, исчислением катастроф, постигавших многострадальную нашу планету. Да и сам Дарвин с почти вынужденным беспристрастием отметил, что, кажется, теперь сорван покров с «тайны из тайн».
От всего этого больше никак невозможно было отмахнуться. Чего стоил любой сарказм против сотен — нет, тысяч — неотразимых фактов, изложенных корректным, бесстрастным, немного тяжеловесным языком! Никакого фантазерства. Ни тени легкомыслия. Громоздкие томы самой трезвой деловой прозы. («С грубо английской манерой изложения надо, конечно, мириться», отозвался Маркс об этой прозе.) Ее автор, опрокинувший догмат божественного сотворения видов, говорил о себе, что он вовсе лишен воображения. Но он по-хозяйски распоряжался всем естествознанием. Казалось, зоология, ботаника, физиология, анатомия, география, геология, палеонтология, агрономия с удобством помещаются в карманах его сюртука.
Дарвиновское «Происхождение видов», подобно «Чайльд-Гарольду» Байрона, появившемуся за полвека до него, разошлось в один день.
МОНАСТЫРЬ В БРНО
Он обладал единственной страстью — страстью к разведению анютиных глазок.
В чешском городе Брно, который в Австро-Венгерской империи назывался Брюнн, как раз в это время делал опыты над растениями один монах.
По фотографиям мы знаем, каков он был: квадратный череп с непомерно высоким лбом, сухой, пристальный взгляд маленьких близоруких глаз за стеклами очков, плотно сжатые тонкие губы, бритый, резко очерченный подбородок.
Монах разводил пчел, записывал наблюдения над погодой, сажал цветы, собирал в окрестностях города Брно диковинки. Но больше всего он увлекался скрещиванием разных растений и гибридами — необычными, смешанными формами, которые рождались в результате этих скрещиваний.
Он скрещивал и гибридизировал со страстью, заполняя этим занятием монастырские досуги.
Впрочем, тогда гибридизацией занимались многие.
Началось это, пожалуй, с того времени, как в 1716 году бостонский священник Коттон Матер, который яростно преследовал старух, подозреваемых в колдовстве, а в промежутках размышлял о величии творца вселенной, подметил взаимное опыление красного, голубого и желтого «индийского злака» (так называли кукурузу). В следующем году некий мистер Томас Ферчайльд получил первый искусственный гибрид, скрестив в своем саду красную гвоздику с гвоздикой «вильям душистый». Сам Линней опылял цветы ночных красавиц и козлобородников. В России, Германии, Англии и во Франции тысячи кисточек в руках ученых-ботаников и простых любителей-цветоводов осыпали цветочные рыльца чужой пыльцой.
Но монах ордена августинцев Грегор Мендель внес в эти опыты необыкновенное упорство и свою сухую, математическую любовь к порядку.
Секрет Наполеона заключался в том, чтобы быть сильнее противника в решающий момент в решающем пункте. На это недолгое, но бесконечно важное время существовал, словно в предельном отвлечении, только этот решающий пункт, куда следовало бросить все, чтобы выиграть битву.
Брат Грегор, бежавший от житейской суеты, владел в высочайшей степени этим искусством отвлечения, абстракции. Его многочисленные предшественники тщетно искали путеводную нить в пестром лабиринте бесчисленных скрещиваний. Тем, кто хочет охватить все, в руки не дается ничего.