Земля вечной войны
Шрифт:
Куда больше донимал Юса сам Шавер. Он мог часами монотонно бубнить, довольствуясь тем, что Юс волей-неволей его слушает. Чаще всего Юс пропускал его болтовню мимо ушей, но иногда Шавер рассказывал интересное, и Юс прислушивался и даже вставлял слово-другое. Шавер любил поговорить про оружие. Широта его кругозора поражала. Про разные модели «Калашниковых», про их старение, пристрелку, про то, как они работают в горах и на равнине, как разбалтываются, про ремонт, про патроны он мог говорить часами. И говорил. Но, в общем, «Калашникова» он не одобрял, а 5. 45 и укороченные вообще не считал за оружие, так, несерьезно, по комнатам стрелять, не для мужчины. Воевать «Калашниковым», конечно, еще туда-сюда, но охотиться, нет, охотиться только с винтовкой, цены нет старым немецким «маузерам», было же оружие, сейчас за «маузер» табун лошадей отдал бы, но где их, «маузеры», взять, и патронов к ним не найдешь, а с самодельными бьют хуже, и лучше «мосинку», но не кавалерийскую, укороченную, а длинную, вот же было оружие, сейчас можно купить, и патроны к ней, но дорого, дорого. Сейчас все больше с карабинами ходят, но что те карабины! Только автоматические симоновские самозарядки еще ничего,
Но страх здесь не приживался. Не выносил разреженный воздух и хлесткий, колючий ветер. Ему нечем было кормиться здесь. Юс работал, ел и пил, спал, слушал, засыпая, заунывные жалобы ишаков, смотрел на холодные огромные звезды, на снег наверху, на сыпучий, ребристый хаос осыпей – и забывал о нем. Не было его здесь, среди этих людей, простодушных и жестоких, как малые дети, среди их убогих жилищ.
Юсу показалось, что здесь он снова может писать. Однажды он полдня просидел у ручья, чертил прутиком на песчаной полоске у берега. Но в голове была разрозненная мешанина, и краски по-прежнему становились словами, одно наслаивалось на другое, и на песок зигзагом ложились горы, лица – бессвязным ворохом клочков разодранной фотографин. Но – и это было главным – писать хотелось.
Шавер много рассказывал про Афганистан. Объяснял разницу между оружейными рынками там и здесь, говорил, что гражданским там запрещают носить автоматы, но винтовки – сколько хочешь и какие хочешь, британский «Спрингфилд» конца девятнадцатого века с полусотней патронов – четыреста долларов, а хочешь, кремневое ружье, самый настоящий «джезайл», из которых англичан шлепали, – только плати. У него, кстати, есть, от деда достался, бьет так себе, даже с «калашом» не сравнить, но зато дешево, пули самому лить можно, пороха здесь хоть отбавляй, а хорошему охотнику больше одного выстрела не нужно. Он принес показать, – ружье внушало уважение: высотой в человеческий рост, тяжеленное, калибром в добрый мизинец. Юс проследил, откуда он это ружье нес, и усмехнулся, но одновременно и спросил себя: с чего бы это надзирающему за ним Шаверу показывать, где хранится оружие. Шавер рассказывал и о том, как воевал Ахмад-шах Масуд, и о его Панджшерском ущелье, которое он отстоял, хоть пришлось нелегко, и о взорванном туннеле под Салангом, и о том, как там задохнулась в начале войны с «шурави» целая автоколонна. Едва последняя машина колонны вошла в туннель, под ней взорвали заряд. Все, выход – ёк. Обвалился. Поднялась стрельба, начальник колонны приказал не глушить моторы – чтобы побыстрее из туннеля выскочить, когда собьют заслон впереди. А в туннеле тогда вентиляции не было. Так, идиоты, за пару часов угробили несколько сотен народу. Плохая была война, плохая. Много народу легло за просто так, и потом, в Таджикистане, тоже. Да и здесь доставало, всем есть надо, всем скот нужен, пришлось пострелять. Далеко ходили, далеко стреляли. Шавер скалил зубы, посмеивался, изображал стрельбу пальцем – пух, и нет, вон по склону покатился.
Юс перетаскивал камни, подволакивал чушку, слушал и думал. Зачем он здесь? Сколько еще времени здесь придется торчать? И что с ним в конце концов собираются делать? А ведь бежать-то некуда. Да и невозможно. Вниз – но куда? Пробираться, прячась, ожидая, что первый встречный выдаст? Без денег, без документов… стать добычей местной милиции, которая или вернет назад, или продаст кому-нибудь еще. А то и прикончат втихомолку, чтобы не возиться. И в рапорте напишут: «Захлебнулся рвотными массами во время допроса». А если вверх, за хребет? Вдруг за пару долин отсюда никто и не знает о здешних делах? Но даже если и так, без снаряжения, без теплой одежды и еды ночевка на высоте – смерть. Но остаться – разве не смерть?
Зачем он здесь нужен? Уж наверняка не для того, чтобы стать профессионалом кладки изгородей. Мстят здесь десятилетиями. Поколение за поколением. А ведь он, Юс, убил людей этого Ибрагима. Убил. Произнеся это слово в первый раз, Юс вздрогнул. Произнес еще раз. И еще. Вышептал его, перекатил на языке. Нестрашное, мягкое слово. За ним не было ничего, и не тянулось из памяти знобкого следа. Оно никак не склеивалось с накатывающей стеной страха, и с вязким временем, и с больной радостью мышц. Не было тогда этого слова. Ничего не было. Тогда существовал только сам Юс, а остальное лишь мешало, угрожало. И не существовало там ничего живого, им, Юсом, лишаемого жизни, а только угроза, которую следовало избыть, убрать, истребить, – стены ли, лица ли, все равно.
Убил. Наверняка они хотят, чтобы он, Юс, убивал для них. Выкупил отобранные им жизни. Сторицей.
Шаверу как-то случилось подстрелить горного козла, большого, с тяжелыми, гнутыми, в валиках роговых наплывов рогами. Разделав козла, голову с рогами насадили на шест около кузни, повязали двумя лентами, белой и зеленой. А козлятину, жесткую и остро пахнущую, съели вечером, разливали по пиалам подбродившее гранатовое вино и кумыс, резкий, кислый настолько, что сводило скулы, пьяный, отзывавшийся бурчанием в желудке. Шавер хвастался добычей, показывал, какие рога – во-от такие рога, Каримжон, местный пастух и его закадычный приятель, клялся запальчиво, что большего возьмет, у этого рога облезлые, хоть и большие, а он возьмет больше и лучше. Они хлопали друг друга по плечам, хохотали и обещали пойти завтра на охоту и проверить, а чтоб Каримжон не говорил, будто ружья хорошего не было, пускай идет, выбирает, все, что у него, Шавера, есть, все для него, пусть только выбирает, хоть пулемет, посмотрим, кто лучший охотник. Юс улавливал только отдельные слова, названия оружия, слова «охота» и «завтра», но – большего и не нужно было. Сколько пуль нужно на вваренное в чугун стальное кольцо? Одна? Две?
Наутро, после чая со стопкой лепешек и холодной вчерашней козлятины, Юс поволок чушку к кузне – туда, откуда Шавер доставал ружье.
Глава 9
Запах сводил с ума – тяжелый и прогорклый, едкая мочевина, застаревшая, скисшая, слипшаяся женская грязь. Снаружи ветер разбивал его, уносил. Раскрывал ноздри. Но в юрте, подле тлеющего кизяка, на немытых кошмах, пропитанных песьей слюной и конским потом, – запах глушил, убивал все. Сумрак, чад, зловоние твердое, как стена. Она каждый день просыпалась в нем и, выходя наружу, стряхивала с себя. Запах, исходивший от мужчин, не казался отвратительным. Мужской запах – хищный, свирепый, запах мускулов, запах силы. Но от женской вони подкатывал к горлу тошный комок. Она мылась каждое утро. Здешние женщины боялись ее, не смели заговорить. Если ей было что-нибудь от них нужно, она просто приходила и брала, даже их украшения, – они не говорили ни слова. На рассвете она спускалась вниз, к мелкой, медленной реке, сбрасывала халат и, нагая, входила в воду. Ледяной ветер трепал ее волосы. Она смеялась. За ней подсматривали и женщины, и мальчишки, но подходить не смели. Когда мылась в первый раз, к ней подъехали на лошадях двое юнцов. Начали смеяться, тыча в ее сторону пальцами. Она плескалась, не обращая на них внимания. Один слез. Подошел к ней. Улыбаясь, ткнул ей в плечо плетью. Она развернулась мягко и быстро, как кошки, и ударила его раскрытой ладонью в грудь. Он опрокинулся навзничь, выпустив плеть из рук, и остался лежать. Второй ударил пятками по конскому боку, рванул коня в галоп. Ускакал. Первого отпаивали горячим молоком. Ребра остались целы. Через две недели он смог засмеяться опять. И тогда за то, что посмел прикоснуться к его наложнице, Сапар-бий приказал дать ему пятьдесят ударов камчой – тяжелой плетью из сыромятной кожи. Сапар хотел наказать, а не убить, и потому для наказания выбрали тонкую камчу из трех переплетенных полосок, без свинчатки. Хорошей, дюжинной камчой со свинчаткой можно убить с одного удара волка. Такая камча бьет как кистень, с удара на скаку проламывает череп и вышибает саблю из рук.
Юношу били на расстеленной кошме. Поначалу собрались и женщины, шептались и охали, но когда на втором десятке ударов иссиненная кожа стала лопаться под камчой и начала брызгать кровь, они разбежались. А Нина осталась смотреть. Юноша выдержал все пятьдесят без стона и не потерял сознания. Когда его, взяв под руки, подняли, он смог посмотреть ей в глаза. Нина улыбнулась и поцеловала его в лоб. Сапар ничего не сказал. Он уже делал только то, чего хотела она, хотя она не говорила ему ни слова. Он звал ее Есуй, именем легендарной татарки, жены Чингисхана, – сперва в насмешку, потом всерьез. Он боялся ее и гордился ею. Когда киргизы привезли ее в Дароот-Коргоне и продали, скупщик, бородатый дородный бадахшанец с маслеными глазками и тонкими, ухоженными пальчиками ювелира, ходил вокруг нее, словно кот, шевелил усами, прицокивал языком, почесывал под халатом, кивал головой. Притрагивался к плечу, к спине. Спереди не притрагивался – боялся. Ему хотелось, очень хотелось, но – кошачья у него была не только похоть, но и способность предчувствовать, и потому так и не решился, ходил кругами, охал, постанывал. В конце концов он продал ее киргизскому бию, главе рода, кочевавшего по Алайской долине. Люди бия занимали все важные посты в городке, владели бензоколонкой, единственной на сотню километров в обе стороны, и запасом бензина, настоящей драгоценностью в нынешние времена, держали пограничный пост с Таджикистаном и еще пару постов на дороге, – прикрыть ее с обеих сторон и собирать деньги с проезжающих. За безопасность. В случае неуплаты проезд по участку дороги, контролируемому людьми Сапар-бия, становился чрезвычайно опасным. Сапар-бий держал железной рукой алайские перевалы. Все шедшие в Фергану караваны с оружием и наркотиками платили ему дань. Это намного превышало заработок от города и дорог, но владение ими было символом, зримым проявлением власти, которое Сапар-бий очень ценил. Он недавно вошел в силу и любил напоминать о ней. Он жил не в городе, а как предки столетия назад – в юрте, на высокогорном плато, в долине, сбегающей со склонов Заалайского хребта реки. И предпочитал лошадь джипу.
Он наведался в город проверить, как дела, и зашел к бадахшанцу, одному из трех, получивших от Сапара разрешение на торговлю живым товаром в его владениях. Дела у бадахшанца шли не очень хорошо. Его главный поставщик внезапно исчез – по слухам, его задушили в Андижане, на его место пока так и не пришел никто, заслуживающий доверия, и активы бадахшанца изрядно подтаяли. Перед Сапар-бием бадахшанец начал юлить, поднимать руки к небу, клясться, что совсем обнищал, но если деньги будут, непременно заплатит и за полгода, и даже сразу за год, а сейчас ни денег, ни товара нет, разве что – вот.
Сапар-бий был еще молодым и, для проведшего всю жизнь в горах, на удивление светлолицым. Рыжим, высоким – почти вровень с Ниной. Он посмотрел на нее, облизнул вдруг пересохшие губы, – и сказал, что может простить бадахшанцу его долг. Тот покачал головой, признался сокрушенно: да ведь немая она. Бий рассмеялся. Женщине говорить незачем, она должна слушать.
Он усадил ее впереди себя, – у него были сильные, твердые, как камень, руки, – и повез, а его свита кричала и стреляла в воздух. Ветер гнал вдоль долины немощные облака, не переползшие сквозь шестикилометровый гребень Заалая. За пологие округлые склоны цеплялись низкие кустики терескена. Под копытами шелестела молодая трава. Внизу, в Фергане, стояло жаркое злое лето. А здесь была весна, и ветер нес запах талого снега. Здешний воздух пьянил, обжигал легкие, от него хотелось кричать и петь.