Жанровая сцена, 1945 г.
Шрифт:
— Головы, — сказал мадам Галль.
— Да, — сказал полковник, — ни одной головы не упало с их плеч.
— Мы все восхищаемся вашими соотечественниками, — сказала мадам Мулбери. — Но что если коммунизм распространится и на Германию?
— Если мне будет позволено высказать свое мнение, — сказал д-р Туфлинг, — я желал бы заметить, что если мы не будем бдительны, то никакой Германии вообще не станет. Главная задача, которую Америке придется решать, это не допустить, чтобы победители поработили немецкий народ, и запретить им посылать молодых и здоровых, немощных и стариков, — интеллигенцию и гражданских лиц — работать как каторжники в бескрайних восточных землях. Это идет вразрез со всеми демократическими и военными принципами. Если вы скажете на это, что немцы именно так и поступали с покоренными народами, я напомню
— Не следует забывать и того, — продолжал д-р Туфлинг, драматически возвышая голос, — что нацизм был не немецкой, но чуждой организацией, угнетавшей также и немецкий народ. Адольф Гитлер был австриец, Лей — еврей, Розенберг — полуфранцуз, полутатарин. Германский народ томился под этим иноземным ярмом не меньше, чем другие европейские страны страдали от последствий войны, которая велась на их территории. Мирным жителям, которых не только калечили и убивали, но еще и уничтожали бомбами их ценное имущество и прекрасные дома, — им все разно, с немецкого или союзнического аэроплана были сброшены эти бомбы. Немцы, австрийцы, итальянцы, румыны, греки и все другие народы Европы стали теперь членами одного трагического братства, но все они уравнены бедой и упованием, ко всем должно относиться одинаково, и предоставим отыскивать и осуждать виновных будущим историкам, непредвзятым старым ученым в бессмертных центрах европейской культуры, в университетской тиши Гейдельберга, Бонна, Йены, Лейпцига, Мюнхена. Пусть феникс Европы снова расправит свои орлиные крылья, и Господь да благословит Америку.
Воцарилась почтительная пауза, во время которой д-р Туфлинг трепетной рукой зажег папиросу, а затем мадам Галль, прелестным девическим жестом соединив ладони, стала умолять его завершить вечер какой-нибудь приятной музыкальной пьесой. Он вздохнул, поднялся, мимоходом наступил мне на ногу, виноватым жестом дотронулся кончиками пальцев до моего колена и, сев за рояль, повесил голову и оставался недвижим несколько ощутимо беззвучных мгновений. Потом он медленно и очень бережно положил папиросу в пепельницу, снял пепельницу с рояля и передал ее в готовно подставленные руки мадам Галль и опять склонил голову. Наконец, он сказал несколько прерывающимся голосом:
— Прежде всего, я сыграю «Стяг наш звездно-полосатый» [3] .
Чувствуя, что это было выше моих сил — к этому времени мне уже сделалось и физически дурно — я поднялся и поспешно вышел из комнаты. Я уже подходил к шкапу, куда горничная как будто положила мои вещи, когда меня настигла мадам Галль, а вместе с ней прибой отдаленной музыки.
— Вам непременно нужно идти? — сказала она. — Бы никак не можете остаться?
Я нашел свое пальто, уронил вешалку и с притопом всунул ноги в галоши.
3
«Стяг наш…» — государственный гимн США.
— Вы либо убийцы, либо идиоты, — сказал я, — а может быть, и то и другое, а этот человек — гнусный немецкий агент.
Как я уже докладывал, в критические минуты я подвержен ужасному заиканию, и поэтому моя тирада получилась не такой гладкой, как на бумаге. Но она произвела впечатление. Прежде чем она нашлась, что мне ответить, я, с треском захлопнув за собой дверь, уже нес свое пальто вниз по лестнице, как тащат ребенка из загоревшегося дома. Только на улице я заметил, что шляпа, которую я собирался надеть, была не моей.
Это была сильно поношенная фетровая шляпа, более темного серого оттенка, и с более узкими полями. Голова, для которой она предназначалась, была меньше моей. Внутри шляпы имелся ярлык с надписью «Братья Вернеры, Чикаго», и оттуда веяло чужой гребенкой и чужим вежеталем. Она не могла принадлежать полковнику Мельникову, лысому, как кегельный шар, а муж мадам Галль, как мне
На другой день рано утром я открыл дверь, в которую позвонили, и передо мной оказался д-р Туфлинг, с непокрытой головой, в макинтоше, молча протягивающий мне мою шляпу с осторожной полуулыбкой на сине-розовом лице. Я взял шляпу и пробормотал нечто благодарственное. Он принял это за приглашение войти. Я забыл, куда я положил его фетровую шляпу, и лихорадочные поиски, которые я принужден был затеять более или менее в его присутствии, скоро сделались смехотворно нелепыми.
— Послушайте, — сказал я, — я вам пошлю, отправлю, препровожу эту шляпу, когда разыщу ее, а если не найду, то пошлю чек.
— Но я сегодня уезжаю, — сказал он вкрадчиво. — К тому же я бы желал получить небольшое разъяснение по поводу странного замечания, которое вы сделали моему дражайшему другу мадам Галль.
Он терпеливо ждал, пока я пытался сказать ему как можно разборчивей, что ей все разъяснят власти и полиция.
— Вы находитесь в заблуждении, — сказал он, наконец. — Мадам Галль — известная общественная деятельница, у нее множество связей в правительственных сферах. Мы, слава Богу, живем в великой стране, где каждый может говорить, что ему вздумается, не опасаясь оскорбления за высказанное частное мнение.
Я велел ему уходить.
Когда затих последний залп моей захлебывающейся речи, он сказал:
— Я ухожу, но запомните, пожалуйста, что в этой стране… — и он с шутливой укоризной погрозил мне согнутым на немецкий манер пальцем.
Пока я решал, куда бы его ударить, он выскользнул. Меня била дрожь. Моя неловкость, порой забавляющая меня и даже чем-то неуловимо приятная, теперь казалась мне отвратительно низкой. Неожиданно мой взгляд упал на шляпу д-ра Туфлинга, лежавшую на кипе старых журналов под телефонным столиком в прихожей. Я бросился к окну, выходившему на улицу, открыл его и, когда д-р Туфлинг показался четырьмя этажами ниже, швырнул шляпу в его направлении. Она описала параболу и блином шлепнулась на середине улицы. Там она сделала сальто, едва не угодив в лужу, и легла, так сказать, вниз головой. Д-р Туфлинг, не глядя, помахал рукой, дескать, вижу, признателен, подхватил шляпу, проверил, не слишком ли она выпачкалась, надел ее и удалился, развязно повиливая ляжками. Я часто спрашиваю себя, отчего это худощавые немцы в макинтоше всегда имеют такой дородный тыл.
Остается рассказать, что неделю спустя я получил письмо, своеобразный слог которого многое бы потерял в переводе:
«Милостивый Государь, — говорилось в нем, — всю жизнь Вы преследуете меня. Мои друзья, прочитав Ваши книги, отворачиваются от меня, думая, будто это я автор этих безнравственных, декадентских сочинений. В 1942-м и в 1943-м немцы арестовали меня во Франции за нечто такое, чего у меня и в мыслях не было. И вот теперь в Америке, не довольствуясь тем, что Вы причинили мне столько неприятностей в других странах, Вы набрались наглости выдать себя за меня и в пьяном виде явиться в дом достопочтенной особы. Я этого так не оставлю. Я мог бы бросить Вас в тюрьму и ославить самозванцем, но, полагая, что Вам это придется не по вкусу, я согласен в виде возмещения за понесенное…»