Жар-Цвет
Шрифт:
Гичовский покачал головою.
– Не знаю, как духи, но картины, действительно, имеют способность оставаться в зрительной памяти такими, как вы их видели, и если Максимилиан явился к вам таким, как вы видели, то видели вы, конечно, не тень Максимилиана, а тень его портрета, который произвел на вас впечатление в Мирамаре – и даже в тех же цветах. Могли бы увидать и наоборот – в дополнительных. Это, милая Зоица, пустяки, и решительно ничего сверхъестественного в себе не заключают. Один из друзей Дарвина – из имени этого можете заключить, что не святоша какой-нибудь, – однажды очень внимательно рассматривал маленькую гравюру Святой Девы и Младенца Иисуса. Подняв голову, он, к удивлению своему, заметил в глубине комнаты фигуру женщины в натуральную величину с ребенком на руках и, только вглядевшись, понял источник иллюзии: фигура точно соответствовала той, которую он видел на гравюре. Тут если что и замечательно, то только нервная сила Лалы, оказавшаяся достаточною, чтобы заставить вашу зрительную память выделить из себя портрет Максимилиана и фиксировать в видении, хотя, по-видимому, бедной Лале это напряжение обошлось весьма недешево. Видите ли, с адептами Великой Оби я встречался
Зоица молчала.
– История вашего романа не кончена, – напомнил ей граф.
– Что же? – очнулась она. – Да… Вы хорошо понимаете, как должно было подействовать на меня видение Максимилиана. А Лала воспользовалась впечатлением и, подогревая его, довела меня саму до такой экзальтации, что я стала грезить наяву, воображая великие перспективы, которые она мне сулила… Года полтора потом, лет до шестнадцати, я была самою надменною и властной девчонкой, какую только можно себе вообразить, – и если бы кто мог угадать причину! Отец отправил меня учиться в Вену. Лала сопровождала меня и зорко следила, чтобы я не выбивалась из-под ее власти, не впала бы в ересь и бунт против Великой Оби. Но она не могла помешать мне читать и думать, и мало-помалу я, еще не теряя веры в культ, стала приходить в сомнения пред ним
– Вполне вас понимаю, – протяжно сказал граф. – Если те же штучки, что я видал на жрицах Шаби, то украшения – среднего достоинства и сомнительной добродетели.
– Вот видите, – говорила пылающая лицом Зоица. – Я оттягивала эту операцию, как могла, а она нарочно спешила, потому что хорошо рассчитывала, что, приняв татуировку, я тем самым закреплю свой обет остаться в девицах, так как стыд за свое позорно разрисованное тело никогда не позволит мне выйти замуж… Всего за месяц до знакомства с Дебрянским между мною и Лалою вышла страшная ссора из-за этого… Я едва выпросила отсрочку на три года, до моего гражданского совершеннолетия. Но она продолжает дуться и делать сцены… Слишком много сцен! Утомила меня она ими! Пророчит, что я должна быть госпожою мира, а обратила меня в какую-то рабу. Чем больше я отдаляюсь от Лалы и ее культа, тем Лала делается ревнивее, подозрительнее и требовательнее. Она отчуждает меня даже от отца, оттолкнула от меня теток, лишила меня подруг, становится между мною и каждым новым явлением в нашей жизни, она окружила меня собою со всех сторон; сделалось так, что у меня не осталось ни мыслей, ни поступков, ни желаний, не известных Лале и ей не подчиненных. Пока встречные желания и стремления мои шли не слишком вразрез с волею Лалы, это нравственное рабство было иногда неприятно, но все же терпимо. Но пришла любовь и взбунтовала меня. Зоица умолкла в волнении.
– Вы не видитесь больше? – спросил Гичовский.
– Нет. Она с тех пор, как выселилась, не показывается на вилле. Отец был в ее хижине, но не застал ее. Слуги, которые возят ей обед, редко ее видят и на самое короткое время: выглянет из-за дверей циновки, примет судок и скроется, а то и вовсе не выглянет – только высунет руку…
– Сами к ней вы не собираетесь?
– Нет… Еще, если бы знать, как она меня примет… Зачем? Не надо… Наша дружба умерла.
– Вам тяжело это? – Зоица замялась.
– Не знаю, как вам сказать… Конечно, я очень ее люблю… детская привычка… Но с другой стороны, она стала такая страшная и жестокая… В последнее время она внушала мне ужас.
Гичовский возразил:
– А я так часто наблюдаю за нею в бинокль, через залив, как она в своем красном платке бродит под жарким солнцем по раскаленным горам и, карабкаясь все выше и выше, наконец исчезает за желтым лысым гребнем… Да и теперь вон – смотрите – красный платок качается в челноке едва заметною точкою на далеких волнах…
– Горы и море – это две ее страсти, – тихо сказала Зоица.
Солнце кровавило залив трепетно-умирающими лучами. Потянуло прохладою с моря, и воздушным течением донесло до террасы пение Лалы, протяжное, заунывное…
– Что это она затянула? – спросил вполголоса граф. Зоица и бледнела и краснела.
– Это ее обрядовая песнь, – молвила она, нервно вздрагивая плечами.
– Известно вам ее значение?
– Да.
– Можно узнать?
Зоица колебалась, потом кивнула головой.
– Все равно теперь! Можно. Она зовет к себе силы, которым повинуется ее душа, чтобы они помогли ей победить усилившихся врагов…
Оба замолкли. Солнце окунулось в воду…
– Какой удушливый вечер! – тихо заметила Зоица, – дышать нечем.
– Сирокко в воздухе, – подтвердил граф. – Сегодня удушье, завтра – задует этот бич божий. Да еще тоскливая песня уныние наводит на душу. Так что и удушье-то – словно от песни.
– От песни! – задумчиво повторила Зоица, устремляя взор на горы: оранжевый свет уже боролся на них с лиловыми тенями…
– Слышали вы это вытье когда-нибудь раньше? – спросил Гичовский.
– Да… при невеселых обстоятельствах… Когда Лалу оскорбил Делианович.
– И она проткнула ему бок своей проклятой шпилькой?
– Вот. Тогда она все пела совершенно так же, как сейчас.
– Что это за шпилька у нее?
– Из поколения в поколение в роде Дубовичей: восточная вещица.
– Вы не думаете, что она, может быть, отравлена? На Востоке – особенно в старину – это зауряд…
– Нет ничего невероятного…
Стало тихо и туманно, и замолчала задумавшаяся даль. Ночь ждала месяца. А Лала все пела.
Глава 10
Больной проснулся и позвал к себе Зоицу. Осведомившись, что он чувствует себе не хуже, Гичовский простился с ним и с Вучичами, вышел из виллы и нанял лодочника переправить его через залив. Он приказал лодочнику причалить много выше хижины Лалицы, в тени старых платанов, и здесь ждать его возвращения. – Buona fortuna, signore! Удачи, синьор! (итал) – сказал лодочник, весело оскалив зубы, – он вообразил, что граф идет на любовное свидание. А ночь падала – как раз подходящая… румяные тени поблекли, море задумалось, точно девушка с голубыми глазами, небо медленно темнело и углублялось по мере того, как загорались в его вышине золотые звезды…
– Вот скоро выглянет месяц, и все станет серебряным, – подумал граф, оглядываясь. В памяти его зазвучали старые стихи Щербины о греческой ночи – как «дикой воли полна, заходила волна, жемчугом убирая залив»… А она в самом деле заходила – еще невысоко и слабо, но все нарастая.
Хижина Лалицы висела на подмытом берегу, над самым морем. Волна мерно шлепала под нею, точно вальком по белью, и шурша убегала назад, сопровождаемая скрежетом увлеченных в море камешков намыва…
В хижине было темно. Граф постучал: Лала не отозвалась. Он толкнул дверь, вошел – нет никого.