Жарилка
Шрифт:
Буром назывался барак усиленного режима, где некоторое время находились эстонцы, латыши, литовцы перед отправкой их в дальние этапы. Заключенные в нем после работы не имели права выходить в общую зону, на спинах у них имелись крупные номера, заменявшие фамилии.
Я, как и другие, поверил, что привезли действительно каких-то изменников, похожих на зверей. И пошел посмотреть в окошко бура.
– Ну что ты уставился?
– спросил меня молодой человек.
– Живешь тут как на курорте. Небось и бабенку имеешь. А мы побывали на передовых, в окружении, едва к своим вырвались. У тебя какой пункт?
–
– Болтун. А у нас самый трудный пункт - измена Родине. Москвич? А я из Тулы. Земляки. Принеси маленько хлеба.
– Как я тебе его передам?
– Найдем способ.
Я принес бывшему солдату полпайки хлеба и поговорил с ним.
"Буровцев" мыли в бане. В раскаленной камере прожаривали гимнастерки, солдатские брюки, фуражки.
– Продай мне сапоги, - предложил я своему знакомому.
– Все равно с тебя их снимут. С меня в свое время сняли отличные ботинки.
– Пожалуй, - согласился он.
Сапоги у него были с блестящими голенищами, покрытыми лаком, - в них можно было смотреться, как в зеркало.
– Откуда?
– С немецкого офицера.
– Как это случилось?
– Проще простого. Он попал в мои руки, лепетал что-то. Вежливый. Я снял с него сапоги и отдал ему кирзовые обутки.
Мы начали торговаться. Я предложил ему три пайки по 550 граммов, из них две - пропеченные горбушки.
– Тебя все равно обдерут как липку. Я уже испытал это после того, как в московской одежде попал в лагерь. Если что-то хочешь сохранить, приноси ко мне. Что можно, то засунем в мой матрас или подушку.
Он подал мне сапоги и надел мои рабочие ботинки, которых у меня имелось две пары.
За неделю он получил от меня три пайки, а я упрятал в матрас его заграничные рубашки и френчик. Мы стали друзьями. Я заходил к нему в барак, потому что встретил там москвичей, засиживался у земляков, вовсе не похожих на изменников Родины.
Однажды в мое отсутствие - я ушел навестить своего приятеля - Леву с его красавицей застали в холодной дезокамере. Виновником их укрытия посчитали моего напарника - при обыске нашли у него немалый запас махорки, лука, картошки; он клялся, что добро это выменял на хлеб, что не знаком ни с Левой, ни с его чернобровой, но блюстители порядка тут же увели в карцер моего напарника и Леву, а девушку выдворили в женскую зону отбывать наказание.
Дежурный сгоряча посадил и меня в изолятор на десять суток, но через два дня освободил. Оказывается, меня выручил санитарный врач из вольнонаемных, с которым я ранее поработал в зоне: кому-то из начальства сказал обо мне...
Федор Иванович при встрече улыбнулся:
– Доктору скажи спасибо. Не имей сто рублей, а имей поддержку из вольнонаемного начальства. Не могут придурки жить без баб. Конечно, страшного не случилось, но все-таки передряга. Окно разбито, дует в коридорчике. Напарник твой пострадал напрасно. Поставлю его после карцера на прежнее место. Работяга отменный. Доктор согласился.
Леве пришлось отсидеть в карцере десять дней, расстаться с кухней, но друзья взяли его дневальным в маленький барак придурков, и он был сыт, много спал и даже находил возможность встречаться со своей красавицей. Раза два они благополучно заглянули ко мне в камеру.
– Хитрая, живучая нация. Накручивает усы, - завидовали Леве заключенные.
– Редко увидишь в оглоблях грузина, бакинца, узбека, если он раньше начальником был.
Федору Ивановичу родные переслали письмо сына, полученное с фронта. Шишкарев показал мне его и хмуро взглянул на газету - в ней рассказывалось о сильных боях. Дрогнули плечи его, глаза набухли. Я сказал:
– Ваш на другом фронте.
– Похоронки присылают со всех фронтов. Бывал и я в зубах у смерти. Молился. В молодости сомневался, как это так Бог с крыльями сидит на облаках, или Христос воскреснет и будет жить вечно, если у него такое же людское тело, как и у нас. Распят, гвоздями прибит ко кресту - и вдруг ожил, вознесся в Царство Небесное. С товарищем сомневались, его в бою прикончили красные, а я живу. Молюсь в мыслях. Христа признаю. Сын единственный, спаси, Господи, его.
– И у меня брат на фронте, - сказал я.
– Куда денешься от беды?
Из дневальных Лева вернулся к ремеслу парикмахера, приобретенному еще в первые годы заключения. В банные дни он теперь стриг и брил работяг, бранился с ними, а в иное время в комнатке-парикмахерской, пристроенной к бане, в его кресло садились состоятельные придурки: нарядчик, помощник нарядчика, повара, пекаря и сами вольняшки, даже начальник лагеря. Разумеется, у Левы всегда были лучшие одеколоны, добытые в городе через расконвоированных.
Придуркам стоило недешево побриться у Левы, но с вольняшек он не брал - расплачивался лишь санитарный врач: подсовывал деньги под широкое дно мыльницы. Вольные блюстители режима, часто брившиеся у Левы, делали вид, что не знают о его встречах с красавицей, прощали ему длинные волосы, роскошные усы. Могли даже сказать: "Здравствуй, Лева!" или "До свидания, Лева!", а другого из нас и не замечали, если не нарушал он режима.
Прошел слух: готовится этап в дальнюю дорогу. Конечно, Леве нечего было беспокоиться, ведь он не молод, имеет по врачебной комиссовке легкий индивидуальный труд, но отправляли в этап сотни две женщин, и среди них оказалась его возлюбленная. Об этом Лева узнал от главного нарядчика, сидевшего в его парикмахерском кресле.
– Лева, друг, ничего не могу сделать.
– Нарядчик, довольный своим лицом, смотрел в зеркало, поглаживая выбритый подбородок.
– Я бы вычеркнул, но этот список во многих экземплярах у начальства. У бабы первая категория труда, молодость, большой срок, да еще не раз нарушала режим. Сам попробуй спасать.
Лева ночей не спал. Улучил минутку переброситься словом с возлюбленной. Что делать? Напиться зелья, лечь в больницу? Отрубить пальцы на левой руке?
– Да что ты, милая, - уговаривал он.
– Я вырвусь туда, где ты будешь. Я до последней минуты жизни не забуду тебя.
Парикмахер поговорил с врачом, тот развел руками, а другие посоветовали красавице лечь в больницу с опасным расстройством желудка.
– Угробишь ты ее. Останется калекой, с язвой.
– Федор Иванович прерывал тяжелое молчание Левы.
– Да какой она цветок? Найдутся еще...
– Он сказал непечатное слово.
– Без баб скука, я понимаю, но мужику терять рассудок...