Жажда человечности
Шрифт:
— Во-первых, мазюкать записки, когда говорит учитель, невоспитанно, — начал Марк, — а во-вторых, глупо писать то, что могло бы прозвучать не так дурацки, если бы это было сказано вслух…
Он прислонил палку к стене и пошел к своему столу.
Теперь насчет любви. На примере этого слова можно показать, как мы опошляем наш язык. Сегодня, когда это слово мусолят кинозвезды и безголосые певички, священники и психиатры, оно просто означает весьма туманную привязанность к чему-либо. В этом смысле я «люблю» дождь, эту доску, эти парты, вас. Как видите, теперь оно ничего не значит…
Он подошел к столу и кинул на него два карандашу, как бы говоря: «вот и все».
— Я очень сожалею, — сказала Глория.
Несказанно удивленный мистер Проссер пролепетал:
— Ну и зря…
— Но вы не поняли!
— Очевидно! И, вероятно, никогда не понимал. В вашем возрасте я был такой, как Джоффри Лангер…
— Не могли вы таким быть. Спорить могу. — Девочка почти плакала, он был в этом уверен.
— Ну и будет, будет, Глория. Беги! Забудем об этом…
Медленно, собрав книги, прижав их обнаженной рукой к груди, Глория вышла из класса. Она шла такой унылой, такой характерной для девочки-подростка шаркающей походкой, что ее бедра, казалось, проплыли над партами.
«Что нужно этим ребятам? — спрашивал себя Марк. — Чего они ищут? Скольжения, — решил он. — Научиться жить без трения, скользя. Скользить по жизни всегда ритмично, ничего не принимая близко к сердцу. Крутятся под тобой колесики, а ты, собственно, никуда и не едешь. Если существуют небесные кущи, то там, наверное, вот так и будет. Хм… „В поэзии он как бог в небесах“. Любят они это слово. „Небеса“ эти почти во всех их песнях…»
— Боже! Стоит и мурлыкает!
Марк не заметил, как вошел в класс Странк, учитель физкультуры. Уходя, Глория оставила открытую настежь дверь.
— А-а-а, — сказал Марк, — падший ангел!
— Боже, Марк, куда это ты вознесся?
— В небеса. И не вознесся. Я всегда как бы там. Не понимаю, почему ты меня недооцениваешь…
— Да-а, слушай-ка! — воскликнул Странк, как всегда распираемый сплетнями. — Ты насчет Мэркисона слыхал?
— Нет, — ответил Марк шепотом, подражая Странку.
— Ну и спустили же с него штаны сегодня!
— Да ну!
Как обычно, Странк расхохотался еще до того, как рассказал очередную историю.
— Ты ведь знаешь, каким дьявольским сердцеедом им себя считает!
— Еще бы! — сказал Марк, хотя знал, что Странк говорит это о каждом преподавателе.
— Глория Ангстром у тебя, да?
— Конечно.
— Ну так вот, сегодня утром Мэрки перехватывает записку, которую она написала, а в записке говорится, что она считает его чертовски интересным парнем и что она его любит…
Странк помолчал, ожидая, что Марк что-нибудь скажет. Он тоже молчал. Тогда он продолжал:
— Он был в таком восторге, что от него аж пар шел… Но… слушай дальше… То же самое произошло вчера с Фрайбергом на истории! — Странк
— Возможно, — согласился Марк.
Странк проводил его до учительской, на ходу описывая выражение на лице Мэркисона, когда Фрайберг (без всякой задней мысли, учти!) рассказал о происшедшем…
Марк набрал шифр на замке своей кабинки.
— Извини меня, Дэйв, — сказал он. — Меня в городе жена ждет…
Странк был чересчур толстокож, чтобы уловить неприязнь в голосе Марка.
— А мне надо топать в спортзал, — сообщил он. — Маменькиных крошек не положено вести сегодня на воздух: дождь идет, того и гляди мамочки начнут писать ругательские записки учителю…
Все той же гусиной походкой он направился к спортзалу. Затем, обернувшись в конце коридора, крикнул:
— Только ты не говори сам-знаешь-кому!
Марк Проссер взял из кабинки пальто и натянул его, затем надел шляпу, влез в галоши, при этом больно придавив указательный палец, и снял зонтик с крючка. Он хотел раскрыть его прямо там, в пустом холле, шутки ради, но потом передумал.
А девчонка почти плакала. В этом он был уверен.
Джон Лэнгдон
Синий габардиновый костюм
В субботу, за несколько дней до школьного выпускного вечера, отец все продолжал пить. Прошло уже больше месяца, как он потерял работу, и почти две недели подряд он пил.
Выглядел он ужасно. Лицо его, обычно худое, очень загорелое, теперь распухло и покраснело. Глаза налились кровью, один глаз, который всегда был немного навыкате, теперь выдавался еще больше. Ему давно было пора побриться, но руки у него так сильно дрожали, что он не мог пользоваться опасной бритвой, а безопасную он употреблял лишь в редких случаях.
Отец являлся домой, как правило, не раньше полуночи, и шум, который он поднимал в соседней комнате, вечно меня будил. Он садился на край кровати и принимался скручивать сигареты из оберточной бумаги; табак он брал из жестяной фунтовой коробки, которую дедушка дарил ему каждый месяц. Готовые сигареты он клал на стул возле кровати. Затем он принимался курить, пить и разговаривал сам с собой и все грозил кому-то. Кулаками он умел работать здорово, но хватало его ненадолго, потому что он начинал задыхаться от астмы. Спустя немного он успокаивался и ложился спать. Храпел он очень громко, а от его кашля сотрясался весь дом. Сильный, раздирающий кашель мучил его по ночам. Он хрипел, задыхался, давился, словно пытался избавиться от чего-то внутри, что никак не хотело его отпускать, и сплевывал мокроту в картонную коробку, доверху наполненную обрывками газет. А по утрам, когда я, уходя в школу, заглядывал к нему в комнату, он обычно спал; голову и плечи его подпирали две подушки, так что казалось, будто он сидит. Пепельница всегда была полна окурков, две-три нетронутые сигареты лежали на стуле, а на полу возле кровати валялась пустая бутылка из-под виски.