Жажда снящих (Сборник)
Шрифт:
Какое-то время я мерила шагами комнату, потом поймала себя на том, что наворачиваю круги вокруг телефона. Чего-то ты недоговариваешь, Игнат. И, может быть, ещё перезвонишь, чтобы договорить. Это беспокоит тебя… и в тебе нет страха за меня или за кого-то из нас, как нет его и во мне, так что дело тут в чём-то другом.
Я срываю трубку, кажется, ещё до того, как смолкает первый звонок. Лисья реакция, лисий слух. И лисья жажда.
– Всё-таки договоришь?
– Мария, только не бросай трубку, пожалуйста!
А я ведь уже почти это сделала – и как только она догадалась? – лисья реакция, да.
– Мне
– Я только на два слова, – торопливо бормочет Инга и начинает рассказывать мне, какая она бедная и несчастная. Она, и её Ленка, и, конечно, мать. И что в доме бардак, и муж пьёт, и ребёнка оставить не с кем, и работу она потеряла, и мать в больнице умирать не хочет. В конце называет конкретную сумму. Быстро оговаривается, что у неё есть почти половина. Я молча слушаю, слегка отставив локоть, так, что голос Инги превращается в далёкий стрёкот. Мне даже лень её посылать.
– Всё? – спрашиваю, когда она умолкает.
– Мария, пожалуйста, я не просила бы, если бы…
– Я спрашиваю, всё?
Она коротко выдыхает, потом отвечает.
– Да, но…
– Теперь слушай меня, – говорю я. – Если тебе надо денег, выгони мужа взашей и найди себе нормальную работу. Дочь сдай в интернат, мать – в хоспис. Если тебе надо поныть, звони на телефон доверия в женский центр. Прекрати меня доставать. Ты мне никто.
– Она же и твоя мать тоже! – кричит Инга.
– Ты мне никто, – говорю я снова и кладу трубку. Какое-то время держу на ней руку, потом убираю.
Потом сню.
Лисица трусцой бежит вдоль оврага и видит тело. Лисица настороженно тянет носом воздух и уже знает об этом теле всё: что оно человечье, что это был самец, что лежит он тут третий день. Он сильно пахнет и может привести волков или других людей. А у лисицы совсем близко нора. Лисица хочет, чтобы тела здесь не было, и как можно скорее. Лисица зло лает на тело. Человечий самец не видит её и не слышит. Он ей никто.
Утёнок пришёл в обеденный перерыв. Выследил, когда я выбежала в кафешку под офисом пропустить стаканчик чего-нибудь, чем от меня потом не будет пахнуть. Днём я притворяюсь, будто работаю в фотоателье на ксероксе. Шеф у меня нервный.
Кафе было почти пустым, и Утёнок говорил вполголоса, не боясь быть услышанным. Я задумчиво кусала бутерброд и слушала не перебивая. Он действительно был страшно похож на утёнка. Такой маленький, косолапенький, нездорового желтоватого оттенка, с характерным носиком. И если я не ошибаюсь, он был подсадной уткой, которую подослал ко мне Младший. Не утка, а так, уточка. Утёночек. Такой смешной.
Назвался он Лаврентием Анатольевичем. Меня всю жизнь окружают люди с непроизносимыми именами.
– Почему вы думаете, что я это сделаю? – спросила я, когда кофе и бутерброд были уничтожены, а сигареты ещё надеялись выжить. Тоже смешные.
Лаврентий Анатольевич недоверчиво задвигал широким носиком.
– Простите, но Борис Ефимович мне ясно сказал…
– Вы, видимо, чего-то недопоняли. Я не выполняю подобных заказов.
– Но вы ведь даже не дослушали!
– Мне не надо дослушивать. Вы что, думаете, вы первый ко мне с этим приходите? Извините, у меня работа.
Когда я встала, его ладонь – широкая коротенькая лапка с перепонками
– Мария Владимировна, пожалуйста. Хотя бы дослушайте.
Говорит очень тихо и очень твёрдо. Не по-утиному, нет. Лениво прокручиваю планы на вечер. Ах, Ванька же должен прибежать на занятие. Ладно, перебьётся.
– В десять на конечной двадцать пятого маршрута, – говорю я ему, и он выпускает мою руку. Прикосновение остаётся в памяти на несколько секунд, потом исчезает. Уже и не помню, каким оно было.
– Спасибо, – говорит он мне в спину, но я уже на улице.
В тот же вечер мы пьём коньяк у меня на кухне. Я вижу глазами Утёнка, как у меня загажено и задымлено. Но коньяк вкусный, а Утёнок пьяный. Поэтому дымить можно без всяких зазрений совести.
– Сил уже никаких нет, заела. Я и уходить пробовал, но она же ревёт, дура. Я не могу смотреть, как она ревёт, звереть начинаю. Кажется, что сам её убью. Вот прямо на месте.
– Да, это сурово, – с пониманием киваю я. У нас настоящий мужской разговор. – Когда ревёт дура – это сурово. Так почему не убьёшь?
– Не хочу грех на душу брать, – жёстко говорит мой Утёнок и опрокидывает в горло стопарь, а я откидываюсь назад, упираясь позвоночником в подоконник, и заливисто хохочу. Утёнок смотрит на меня как заворожённый.
– Мил человек, неужели ты правда веришь, что если её убью для тебя я, на тебе не останется греха? – весело интересуюсь я. Утёнок вздрагивает.
– Как убить? При чём тут убить? Я просто хочу, чтобы она пропала. Сгинула с глаз моих, не могу я так больше…
– А куда, по-твоему, пропадают люди? Если насовсем?
– Не знаю, – говорит Утёнок, и я вижу, что он правда не знает и знать не хочет.
И его ведь вполне можно понять. Не в том даже дело, что труп, кровь, следствие, нары – а в том, что грех на душу. Даже если заказать жену киллеру. Киллер-то запросит меньше, чем он предлагает мне. Но за что он заплатит наёмнику? Всё за те же кровь, труп, следствие, а там, глядишь, и нары – всяко случается. А мне он хочет заплатить за сон. Не за мой. За свой. За свой спокойный крепкий сон. О, у них, у тех, кто уже делал и ещё сделает мне такие предложения, богатая фантазия. Достаточная, чтобы во всех деталях вообразить то, что сделает с их недругами киллер, и достаточная, чтобы поверить в Снящих. Но недостаточная, чтобы вообразить, что Снящий сделает с их недругами – там, в своём сне. Этого они не то что не хотят знать, а не могут вообразить. Поэтому они всегда выбирали и будут выбирать нас. И предлагать нам деньги, которые нам не нужны.
Ну, мне-то, может, и не нужны, но кто-то когда-то всё же сумел заплатить достаточно за убийство эрцгерцога Фердинанда. И знал ведь, кому заплатить. Уж явно не тому, кто это убийство снил.
– Ну так что, по рукам? – спросил Утёнок, с надеждой заглядывая мне в лицо косенькими глазками. Не знаю, с чего он решил, будто та же история, только многословнее изложенная, произведёт на меня большее впечатление.
– Не выйдет, – чеканю я, пуская дым в его желтоватое лицо. А нет, не желтоватое уже, белеет мужик.