Железная воля
Шрифт:
– Я никуда не тороплюсь; я никогда не тороплюсь – и я всюду поспею и все получу в свое время. Пожалуйста, сидите и пейте, у меня ведь железная воля.
В эти минуты он, бедняжка, еще не знал, как она ему была нужна и какие ей предстояли испытания.
XII
На другой день по милости этого пира пришлось проспать добрым полчасом дольше обыкновенного, да и то не хотелось встать, несмотря на самую неотвязчивую докуку будившего меня слуги. Только важность дела, которое он мне сообщал и
Речь шла о Гуго Карловиче, – точно еще не был окончен заданный им пьянейший пир.
– Да в чем же дело? – говорю я, сидя на постели и смотря заспанными глазами на моего слугу.
А дело было вот в чем: через час после ухода от Пекторалиса последнего гостя, Гуго на рассвете серого дня вышел на крыльцо своего флигеля, звонко свистнул и крикнул:
– Однако!
Через несколько минут он повторил это громче и потом раз за разом еще громче прокричал:
– Однако! однако!
К нему подошел один из ночных сторожей и говорит:
– Что твоей милости, сударь?
– Пошли мне сейчас «Однако»!
Сторож посмотрел на немца и отвечал:
– Иди спать, родной, – что тебе такое!
– Ты дурак: пошли мне «Однако». Пойди туда, вон в тот флигель, где слесаря, и разбуди его там в его комнатке, – и скажи, чтобы сейчас пришел сюда.
«Перепились, басурманы!» – подумал сторож и пошел будить Офенберга: он-де немец и скорее разберет, что другому немцу надо.
Офенберг тоже был под-шефе и насилу продрал глаза, но встал, оделся и отправился к Пекторалису, который во все это время стоял в туфлях на крыльце. Завидя Офенберга, он весь вздрогнул и опять закричал ему:
– Однако!
– Чего вы хотите? – отвечал Офенберг.
– Однако, чего я хочу, того уже, однако, нет, – отвечал Пекторалис. И резко переменив тон, скомандовал: – Но иди-ка за мною.
Позвав к себе Офенберга, он заперся с ним на ключ в конторе – и с тех пор они дерутся.
Я просто своим ушам не верил; но мой человек твердо стоял на своем и добавил, что Гуго и Офенберг дерутся опасно – запершись на ключ, так что видеть ничего не видно, и крику, говорит, из себя не пущают, а только слышно, как ужасно удары хлопают и барыня плачет.
– Пожалуйте, – говорит, – туда, потому что там давно уже все господа собрались – потому убийства боятся; но никак взлезть не могут.
Я бросился к флигелю Пекторалиса и застал, что там действительно вся наша колония была в сборе и суетилась у дверей Пекторалиса. Двери, как сказано, были плотно заперты, и за ними происходило что-то необыкновенное: оттуда была слышна сильная возня – слышно было, как кто-то кого-то чем-то тузил и перетаскивал. Побьет, побьет и потащит, опрокинет и бросит, и опять тузит, и потом вдруг будто пауза – и опять потасовка, и тихое женское всхлипывание.
– Эй, господа! – кричали им. – Послушайте… довольно вам. Отпирайтесь!
– Не отвечай! – слышался голос Пекторалиса, и вслед за этим опять идет потасовка.
– Полно, полно, Гуго Карлыч! – кричали мы. – Довольно! иначе мы двери высадим!
Угроза, кажется, подействовала: возня продолжалась еще минуту и петом вдруг прекратилась – и в ту же самую минуту дверной крюк откинулся, и Офенберг вылетел к нам, очевидно при некотором стороннем содействии.
– Что с вами, Офенберг? – вскричали мы разом; но тот ни слова нам не ответил и пробежал далее.
– Батюшка, Гуго Карлыч, за что вы его это так обработали?
– Он знает, – отвечал Пекторалис, который и сам был обработан не хуже Офенберга.
– Что бы он вам ни сделал, но все-таки… как же так можно?
– А отчего же нельзя?
– Как же так избить человека!
– Отчего же нет? – и он меня бил: мы на равных правилах сделали русскую войну.
– Вы это называете русскою войною?
– Ну да; я ему поставил такое условие: сделать русскую войну – и не кричать.
– Да помилуйте, – говорим, – во-первых, что это такое за русская война без крику? Это совсем вы выдумали что-то не русское.
– По мордам.
– Ну да что же «по мордам», – это ведь не одни русские по мордам дерутся, а во-вторых, за что же вы это, однако, так друг друга обеспокоили?
– За что? он это знает, – отвечал Пекторалис. Этим двусмысленным образом он ответил на всю трагическую суть своего положения, которое, очевидно, имело для него много неприятного в своей неожиданности.
Вскоре же после этой русской войны двух немцев Пекторалис переехал в город и, прощаясь со мною, сказал мне:
– Знаете, однако, я очень неприятно обманулся.
Догадываясь, чего может касаться дело, я промолчал, но Пекторалис нагнулся к моему уху и прошептал:
– У Клариньки, однако, совсем нет такой железной воли, как я думал, и она очень дурно смотрела за Офенбергом.
Уезжая, он жену, разумеется, взял с собою, но Офенберга не взял. Этот бедняк оставался у нас до поправки здоровья, пострадавшего в русской войне; но на Пекторалиса не жаловался, а только говорил, что никак не может догадаться, за что воевал.
– Позвал, – говорит, – меня, кричит: «Однако!», а потом: «Становись, говорит, и давай делать русскую войну; а если не будешь меня бить, – я один тебя буду бить». Я долго терпел, а потом стал и его бить.
– И все за «однако»?
– Больше ничего не слыхал и не знаю.
– Это ведь, однако, странно!
– И, однако, больно-с, – отвечал Офенберг.
– А вы Кларе Павловне кур не строили, Офенберг?
– То есть, ей-богу, ничего не строил.
– И ни в чем не виноваты?
– Ей-богу, ни в чем.
Так это и осталось под некоторым сомнением: в какой мере был виноват сей Иосиф за то, за что он пострадал, но что Пекторалис на сей раз получил жестокий удар своей железной воле – это было несомненно, – и хотя нехорошо и грешно радоваться чужому несчастью, но, откровенно вам признаюсь, я был немножко доволен, что мой самонадеянный немец, убедясь в недостатке воли у самой Клары, получил такой неожиданный урок своему самомнению.