Железный солдат
Шрифт:
– Я знаю, что на Венере опустилась наша исследовательская станция.
– Старик приоткрыл рюкзак, показал нам "Спидолу". А вот как это произошло на Земле, я видел собственными глазами. Не подумайте, что совру, - продолжал он, усаживаясь перед нами удобнее.
– Из детского возраста, извините, вышел.
На этого человека стоило посмотреть. Если даже он шарлатан, фокусник, все равно стоило, потому что рассказ его должен быть необычным. И мы глядели - трое на одного. Поймите наш скепсис и недоверие, помноженное на нигилизм молодости. Поймите современность и образованность перед колхозным бухгалтером, нашу наэлектризованность, наконец. Но старик не отвел взгляда, его
– Слушаем.
Это была не гоголевская ночь перед рождеством, не сказка Шехеразады, не деревенские сумерки, не таежный костер. Миф двадцатого века складывался под электрической лампой, рядом с двумя "Спидолами" и рюкзаками, пропахшими бензином. Это была современность, и она контролировала рассказчика. Сказка доверчива и слепа. Наивна в нашей до дна реалистической жизни. Каждое слово бухгалтера было убедительным и живым. Может быть, потому, что слова были обыкновенными - даже слишком обыкновенными, чтобы быть выдуманными.
– Мой отец был крестьянин, - рассказывал старик, и мы видели, что его отец был крестьянин, с таким же морщинистым, как у рассказчика, загорелым лицом, узловатыми, знавшими тяжесть земли руками.
– И дед был крестьянин, - продолжал говорить старик, - и прадед - тоже крестьянин. Наш хутор Завьяловский стоял за Доном, верстах в тридцати от станицы Ряжской. А до Белой Калитвы, станции на железной дороге, было от нас и того больше - сто верст. Степная буерачная глухомань, волчий угол - вот что представлял собой хутор. Керосиновая лампа - и та была в хатах редкостью... А случилось то, о чем я рассказываю, в 1914 году летом. Только что началась первая мировая война - германская, как ее тогда называли, а у нас, в глухомани, и того проще - "ерманская". Было мне тогда двенадцать лет...
В жатву выезжали тогда на степь таборами. Что ни семья-то и табор, с волами, телегами, ряднами, чтобы укрыться чем было и в обед от солнца загородиться: поднял оглобли, натянул на них холст или шерстяную полстину - вот вам и холодок... Нас, мальчишек, тоже брали на степь - волов пасти. Вечером жгли костры, бабы хлопотали у семейных котлов, и крепко пахло окрест сытным степным кондером...
Старик улыбнулся воспоминаниям. Не все, видно, было плохо в его детстве, пусть даже керосиновая лампа считалась редкостью.
– Вольница была, - пояснил он свою улыбку, - нам, ребятам. Печали доставались отцам: хутор наш был бедняцкий, населенный иногородними - "мужиками", как называли нас коренные казаки. Отцы арендовали землю у атамана Кобелева - тем и кормили семьи. А степь была хороша - костры, закаты, терна по сухим оврагам...
Старый бухгалтер говорил о степи с любовью. Видно, эта любовь и гоняла его по Крыму.
– В один из вечеров, - продолжал он, - наползла на степь градовая туча. Разом погасило костры, загнало всех под телеги, под копны. Заревели быки, кидаясь из стороны в сторону,-от града им прятаться было некуда. Забились в упряжках лошади. По таборам пошел шум, выскочили из-под телег мужики - скотину жалко. А град лупит вовсю - небольшой, но густой, как картечь. Кто выскочил из-под телег, руками голову прикрывают, мечутся, собирают скотину. К счастью, градовая полоса была недолгой и узкой.
Со всех таборов сбежались к яйцу.
– Ого!
– слышалось там и тут.
– О це градина!
– Царь-градина!
– разводили руками.
– Михаиле, бачил такэ?
– Хутор у нас был со смешанным говором, но говорили почему-то по-украински.
– Це-це-це!
– цокали языками.
– И стоит сторчмя!
– Так ведь оно теплое, мужики!
– Кто-то притронулся к яйцу.
– Теплое?!
– Не верили, но потрогать яйцо руками охотников не находилось.
Туча прошла. Отблеск заката осветил яйцо розовым светом. Легкий парок поднимался над скорлупой. Яйцо словно дымилось.
– Не напирай, мужики!
– загомонили кругом.
– Не ровен час...
Люди попятились. Возле яйца образовался круг, переступать который никто не решался. Страх перед неизвестным заползал каждому в душу.
– Бог с ним, - говорили женщины и уходили к телегам. Мужики стояли молча, смотрели сосредоточенно. Яйцо курилось и, кажется, таяло. Толпа постепенно редела.
И то - глянуть со стороны: яичко величиной с бочку, дымится, горячее. На кого хошь страху нагонит. Бабки, бывало, найдут белемнит, "чертов палец", и то крестятся - громовая стрела. А тут чудо! В том, что это градина, все разуверились: град не бывает теплым. Знамение какое-то...
– Подальше от греха, мужики, - советовал староста.
– Кто его знает - шо воно...
Ночью опять шел дождь, теперь уже обложной, мелкий и нудный. По таборам толковали, что к утру развезет и работать будет нельзя, поглядывали на яйцо. Оно в темноте светилось неярко, но ровно. Никто бы не сказал, что оно светится, оно просто белело, но белело ярче, чем, скажем, платок у бабы на голове, и если на него долго смотреть, а потом отвести глаза, то перед глазами оставалось пятно, как если бы посмотрел на огонь, а потом в сторону.
Никто к яйцу не подходил. Не было в помыслах его тронуть. Дождь все шел, и постепенно один табор за другим потянулись к хутору. Назавтра все равно не работа, говорили мужики друг другу. Но по тому, как ахали бабы, можно было судить, что люди боялись яйца, уходили в хутор... К рассвету в поле осталось несколько ребятишек да пары две волов, за которыми поручили ребятам присматривать, чтобы те не лезли в жнитво.
Я тоже остался с ребятами. Мы засели под копны по двое, по трое, вели разговоры:
– Мой батя говорит, что надо ехать до станицы, к уряднику...
– А мой - закатить яйцуху в бочаг, речка - во-на!
– Что-то я не видал, чтобы твой батя подходил к яйцу...
– А твой подходил?
– Что, ребята, если мы его сами откатим?
– Так оно горячее!..
– Ты пробовал?
– Поди, попробуй!..
Пробовать никто не хотел.
Рассвело в мутном дожде. Яйцо курилось, как побеленная печь, которая согревается изнутри. Оно казалось немного меньше, как будто за ночь скорлупа его утоньшилась.