Железный век
Шрифт:
– Вы, оба, прекратите сейчас же! – закричала я, ухватившись за перила. – Иначе я вызову полицию! Тут появилась Флоренс. Она что-то резко сказала мальчикам, и те отошли. Веркюэль поднялся на ноги. Я спустилась вниз так быстро, как могла.
– Кто этот мальчик? – спросила я Флоренс. Мальчик, который разговаривал с Беки, замолчал и стал меня разглядывать. Мне не понравился его взгляд; высокомерный, задиристый.
– Они вместе учатся в школе, – сказала Флоренс.
– Пусть отправляется домой, – сказала я. – Мое терпение иссякло. Не хватало только драк у меня во дворе. Не хватало здесь посторонних.
У Веркюэля из губы шла кровь. Странно
– Он не посторонний, он у нас в гостях, – сказала Флоренс.
– А что, сюда пропуск нужен? – спросил Беки. Они с товарищем обменялись взглядом. – Нужен пропуск? – Они с вызовом ждали, что я отвечу. По-прежнему играла музыка: нечеловеческие, скрежещущие звуки; мне хотелось закрыть ладонями уши.
– Я не говорю, что нужен пропуск, – ответила я. – Но какое он имеет право приходить сюда и оскорблять этого человека? Человек этот здесь живет. Это его дом.
Флоренс презрительно фыркнула.
– Да, – повторила я, оборачиваясь к ней, – он тоже здесь живет, это его дом.
– Он здесь живет, – сказала Флоренс, – но толку от него никакого. Никчемный человек.
– Jou moer! [2] – сказал Веркюэль. Сняв шляпу, он старался выпрямить тулью;
теперь он поднял руку со шляпой, как будто намеревался ударить.– Jou moer! Беки выхватил у него шляпу и забросил на крышу гаража. Пес яростно залаял. Шляпа медленно скатилась с крыши.
2
Пошла ты! (африкаанс)
– Он не никчемный человек, – сказала я тише, обращаясь к одной Флоренс. – Никчемных людей нет. Все мы просто люди.
Но Флоренс не расположена была выслушивать проповеди.
– Никчемный, да еще и пьяница, – сказала она. – Целый день только пьет, пьет, пьет. Нечего ему здесь делать.
А если он и правда – никчемный? Что ж, может быть. Хорошее слово, его нынче редко услышишь.
– Он мой посланник, – сказала я. Флоренс подозрительно уставилась на меня.
– Он должен передать мое послание. Она пожала плечами. Веркюэль поплелся прочь со своей шляпой и со своим псом. Я услышала, как захлопнулась калитка.
– Скажите мальчикам, чтобы оставили его в покое, – сказала я. – Он никому не делает зла. Словно старый кот, которого прогнали с его территории молодые соперники, Веркюэль пропал куда-то – ушел зализывать раны. Я представила, как буду рыскать по паркам и звать тихонько: «Мистер Веркюэль! Мистер Веркюэль!» Старушка, разыскивающая пропавшего кота. Флоренс открыто гордится тем, что Веки избавил нас от никчемного человека, но предсказывает, что он вернется, едва начнутся дожди. Лично я сомневаюсь, что он появится, пока здесь мальчики. Я так и сказала Флоренс.
– Вы показываете Беки и его товарищам, что можно безнаказанно поднимать руку на старших. А это ошибка. Вы можете считать его кем угодно, но для них он старший! Чем больше вы потакаете детям, Флоренс, тем более вызывающе они будут вести себя. Вы говорили мне, что восхищаетесь сверстниками сына, потому что они ничего не боятся. Смотрите: они могут начать с презрения к собственной жизни и кончить презрением к жизни всех остальных. То, что вам так нравится в них, для других не обязательно благо. Я все время вспоминаю то, что вы мне на днях сказали: что нет больше ни матерей, ни отцов. Не могу поверить, что вы действительно так думаете. Дети не могут расти без матерей или отцов. Все эти поджоги и убийства, о которых приходится слышать, это ужасающее бесчувствие, да и теперешнее избиение мистера Веркюэля, – чья, в конечном счете, это вина? Несомненно, виноваты родители, говорящие: «Иди и делай что хочешь. Теперь ты сам себе хозяин, у меня больше нет над тобой власти». Какой ребенок в глубине сердца захочет такое услышать? И вот он отворачивается в смятении, говоря себе: «Больше у меня нет матери и отца – да будет смерть мне и отцом и матерью». Вы умываете руки, и смерть усыновляет их.
Флоренс покачала головой:
– Нет, – решительно сказала она.
– Вспомните, что вы рассказали мне в прошлом году, Флоренс, когда в поселках происходили эти неописуемые вещи. Вы тогда сказали: «Я видела, как горела женщина; она кричала „Помогите!», а дети смеялись и подливали в огонь бензин». Вы тогда сказали: «Не думала я, что до этого доживу».
– Да, я так сказала, и все это было. А кто их сделал такими жестокими? Белые – вот кто их такими сделал! Да! – Она дышала глубоко, взволнованно. Мы были в кухне. Флоренс гладила. Ее рука с силой надавила на утюг. Я тихонько дотронулась до ее руки. Она подняла утюг: на прожженной простыне осталась коричневая метка. Беспощадна, подумала я: война без пощады и без границ; Благо тому, кого она обошла стороной.
– А когда в один прекрасный день они станут взрослыми, – сказала я мягко,
– уверены ли вы, что жестокость покинет их? Какие родители выйдут из тех, кому внушили, что время родителей кончилось? Куда мы денем родителей после того, как уничтожим саму идею родителей? Они пинают и бьют человека, потому что он пьет. Они поджигают людей и смеются, глядя, как те умирают. Как будут они относиться к собственным детям? Какую любовь они могут им дать? У нас на глазах их сердца каменеют, и что вы при этом говорите? Вы говорите: «Это не мой ребенок, это белый ребенок; это чудовище – порождение белого человека». И это все, что вы можете сказать? Свалить всю вину на белых и отвернуться?
– Нет, – сказала Флоренс, – это неправда. Я не отворачиваюсь от своих детей. – Она сложила простыню поперек, вдоль и еще раз поперек, вдоль – аккуратно, уверенно, уголок к уголку. – У нас хорошие дети, они крепче железа, мы гордимся ими. – Она разложила на гладильной доске одну из наволочек. Я ждала, что она скажет дальше. Но она ничего не сказала. Ей неинтересно было со мной спорить.
Крепче железа, думала я. Пожалуй, как и сама Флоренс. Железный век. За ним следует бронзовый. Как долго, как долго еще ждать, пока вернутся, следуя круговороту, более мягкие эпохи: век глины, век земли? Спартанская матрона с железным сердцем, рожающая воинов своей отчизне. «Мы гордимся ими». Мы. Возвращайся со щитом или на щите.
А я? Что им всем до моего сердца? Мое единственное дитя за тысячи миль от меня, в безопасности; скоро я стану дымом и пеплом; так что мне до этого времени, в котором детство презираемо, в котором дети учат друг друга никогда не улыбаться, не плакать, на потрясать, словно молотом, поднятыми кулаками? Или это и впрямь время, выкопанное из прошлого, восставшее из земли, время-ублюдок, время-урод? Откуда еще взяться железному веку, как не из века каменного? Разве мало было у нас вортрекеров, многих поколений вортрекеров, африканеров с угрюмо сжатыми губами, марширующих, распевающих патриотические гимны, отдающих честь знамени, готовых умереть за отчизну?