Железный волк
Шрифт:
Покачала Глебова головой, зажмурилась. И долго лежала, ты уже думал, заснула, встать хотел, перекрестить, она глаза открыла, сказала:
— Вот Бус был всемогущ, а все равно ушел. Почему?
— А больше не хотел он с нами жить, потому и ушел. Устанет человек и уходит. Так мой отец ушел.
— И мой. — Глебова вздохнула. — Утром проснулся он и Господа молил. Нет больше сил, сказал, но пусть придет Она по–княжески, с мечом, дабы смог я омыть грехи свои своею кровью… Нерядец рядом ехал, слушал, ухмылялся. А вечером лежал отец мой на возу, глаза закрыл, а Радко только отвернулся…
Поднялась Глебова, сидела, обхватив руками голову, неприбранные волосы рассыпались.
— Не плачь, всем таково — и нам, и тем, кто не рожден еще. Вот я устану и уйду… — И совсем для себя неожиданно: — Уйду! И ты, я так хочу, глаза мои закроешь. А после скажешь сыновьям моим, чтоб не везли меня в санях, а на руках несли.
— Но…
— Так хочу! Ты скажешь им?!
— Скажу…
А ведь не скажет! Глеб один приедет. И скачет уже Глеб и загоняет лошадей, к тебе спешит, а ты еще
надеешься, что встанешь и выйдешь с сыновьями к Зовуну, и обнажите вы мечи свои и устрашите град…
А Бус тихо ушел, хоть он не тебе чета. Ведь до него мы были совсем дикими, мы ничего не знали и ничего не умели. Он нас научил ковать железо, объезжать лошадей, собирать мед, плести сети. И он же нам сказал, что есть Правь и есть Навь, как Прави следовать, как Нави избегать, и затвердили мы слова его, и записали их, ибо он, Бус, дал нам грамоту, эту грамоту по сей день именуем мы «Бусовы резы», да только порубили их, сожгли, пепел развеяли, это случилось, когда уже к нам крест пришел. Прежде эти книги почитали, считали священными, и Бусу поклонялись мы, он нас оберегал, никто не смел ходить на нас, Бус всех победил, он от моря до моря ходил, он горы преодолевал, твердь сотрясал… Но и этого ему казалось мало! Он обещал: я отведу вас в рай!.. Нет, что я говорю! Тогда про рай еще не знали. Креста еще не было. Был ирий, где река молочная течет из вымени нашей кормилицы Земун. В ирии живут наши пращуры, они пашут и сеют, убирают хлеб, пасут свои стада, охотятся, сражаются, словом, живут так же, как и мы. Только смерти нет в ирии, там все молоды, сыты, нет лживых, предателей боязливых — души и сердца у пращуров чисты, как молоко нашей кормилицы Земун!
А разве может быть такое на земле? И разве могут все в ирии жить? Нет, Навь это, смущение! И отвернулись люди от Буса. Сошлись все вместе и отвернулись. Он их собрал, стал говорить, что знает, куда идти. И звал их всех. И знали все, кто он, и чей он сын, и кто он, Бус, для них. Но закричали: «Не пойдем! Останемся здесь жить!» И не пошли. Он остался с ними. Про ирий больше он им не говорил, молчал и никуда не выходил. Придут к нему, спросят о чем–нибудь, научит, не придут — молчит. И не зовет никого. Потом стал говорить, что боли не чувствует, что кровь ушла. А в первый снег неожиданно повелел собираться на охоту. На охоте она, Матерь Сва, и явилась, и забрала его. Потому что жить среди нас он уже не желал. Нет, что я?! Ложь это! Он и сейчас при нас.
Пресвятый Боже! Не оставь меня! От впал в грех! Знаешь, когда много мыслей, не миновать греха! Да воскреснет Бог, да воссияет свет Его, как от солнца.
Что это?! Крики! Топот! На крыльце? Опять кричат, видно, много их! Кажется, не твои, князь, — градские. j
Ответили! Погнали их. Но снова крик… Нет, говорит — один, а градские притихли… Кто говорит? Что говорит?
J
Кто это здесь смеет с крыльца говорить?! Я князь! Я жив еще! И закричал:
— Игнат! Сюда!..
…Нет, не кричал ты, князь, нет сил кричать. Там, за окном, слышится шум, окно закрыто, ничего не разобрать, а может, просто тебе крики чудятся? Вот снова толПа гудит, а Борис им отвечает. Да, Борис! Он, сын твой, князь, и
Нет Игната. Борис говорит. А градские молчат. Ночь, тьма в лесу, а ты лежишь, затаился, рукою бок зажал, кровь между пальцами течет, теплая, сила уходит вместе с нею, слабеешь, глаза закрываются, ты их хочешь открыть, князь, а они снова закрываются, в ушах шумит… Может быть, и впрямь кто–то идет: ш–шух, ш–шух. А кто идет? Свой, враг? Темно в лесу, глаза закрыты, их не открыть уже, а он идет, все ближе и ближе, рука твоя в крови, кровь липкая, руку от раны не отвести, а, наверное, мог до голенища дотянуться и приготовиться к встрече. Он бы подошел, склонился над тобой, ты бы тогда и глаз не открывая догадался, кто над тобой — враг или друг. Враг засмеялся бы, а ты б его тотчас ножом! А если свой, обнял бы он тебя, сказал…
И обнял! И сказал:
— Отец!
Открыл глаза. Борис! Сын, младший, друцкий князь, первым пришел! Вот, старшие Бориса ни во что не ставят, а где они? Да там же, где их спесь! И пусть себе, не будут помянуты. Ты уже не один, сын с тобой. Обнимает он тебя, поднимает, подает кувшин, рот твой открыт, язык присох, не захлебнуться бы… Нет, осторожно льет. Да он всегда такой, семь раз осмотрится и подумает. Отнял кувшин, уложил тебя, поправил твои волосы и по щеке погладил, руку убрал, сидит молчит, в глазах его покой, лоб чистый, таить–то нечего, он не Давыд, он держит свой удел хоть тихо, зато крепко, змееныши не ходят на него, люд не ропщет; то, что его, — его, тем он и сыт, на храмы жалует, и сирых оделяет, и к тебе первым пришел…
Сказал Борис:
— А я с рассвета здесь. Будил тебя, не добудился. Страх взял меня. Иону звать хотел…
Ох–х! Обожгло! Кричать тебе, князь, захотелось, да голоса нет. И рук не поднять, головы не повернуть. Одни глаза, должно быть, еще живут.
А сын сказал:
— Да после передумал. Кликнул бояр. Рядились мы. Решили повременить. Даст Бог, поднимешься.
Поднимешься! Закрыл глаза. Сын продолжал:
— Я думал, не успею. Спешил очень. Считай, один пришел. Ну, пятеро со мной. — Замолчал Борис. Долго молчал.
Всеслав открыл глаза. Борис опять заговорил:
— Слыхал, кричали?
Опустил веки — слыхал.
— Так то, — говорил Борис, — от градских приходили. Онисим, Ставр, Свияр Ольвегович, Прокуд… Про амбары кричали. А я сказал, чтоб они спесь уняли, что срам это, что Его дом не вертеп, он для молитвы создан, святое это место. Господи!.. — Поднял глаза Борис, рукой по горлу провел — вот как ему! — продолжал: — А после я обещал, что мы того добра не тронем, мы не находники, не Степь, мы за уговор стоим, и все свершится по уговору под Зовуном, и потому надо ждать Зовуна, а не шуметь. Там все и порешим, а пока мы никого не пустим: как же быть тогда, если в амбарах завтра пусто станет? Кому тогда платить? Всем, что ли? Поровну? Нет, не бывать тому! — Тряхнул головой Борис, даже руку поднял! Видно, он и там так говорил! Вот тебе и Борис…
А он не унимался, продолжал:
— И я еще сказал: отец повелел, уплатит тот, кто брал, кто наживался. А прочие, сироты, вдовы, меньший люд, пусть не печалятся, с них вот столечко не возьмем. Вот так–то, град–господарь! — И рубанул рукой.
И я им то же сказал! Молодец, сын Борис, утешил!
Заморгал Всеслав.
— Воды? — спросил Борис. — Еще?
Еще! Горит нутро! Язык не повернуть, рукой не шелохнуть — только одни глаза живут пока еще. Подай воды, Борис!
Подал. Не полегчало. Жгло. Борис посмотрел, покачал головой, ничего не сказал. «Бог даст — поднимешься». А не дает. И ты молчишь, Борис. А дальше что?