Жена Пилата
Шрифт:
– Она привержена строгим обычаям наших предков. Она уже утратила всякую связь с живым Римом! – ворчали многие, когда она, бледная и дрожащая, со все более отрешенным лицом появлялась в цирке вместе со своим мужем.
А между тем нельзя было не признать, что этот живой Рим стал новой реальностью, с которой надлежало либо подружиться, либо смириться. Когда мы в свое время отправлялись в Иудею, правил еще последователь великого Августа, и блеск его имени наполнял каждое сердце гордостью и вселял в него уверенность. Теперь блеск этот, конечно же, померк: кровавые оргии омрачили последние годы правления Тиберия. Сенат заметно оскудел представителями многих знатных фамилий. Римская аристократия научилась умирать, те же, кто уцелел, научились жить. Казалось, будто весь ужас, через который они прошли, стал для них вратами в более легкое и беззаботное бытие. В Риме и в самом деле никто уже не говорил о тех мрачных событиях; достопочтенные покойники, жертвы преступной власти, казалось, были забыты. Умы римлян заняты были забавными скандальными историями, сомнительными
– Что ж, люди смертны, империя же – вечна, – говорил он обычно, когда речь заходила об этих умерших.
Лишь однажды я заметила мгновенный страх на его лице, когда один из его вольноотпущенников с язвительным смехом рассказывал ему, как в последние дни правления умершего кесаря повсюду в Риме слышен был призыв: «Тиберия – в Тибр!», напоминавший призыв, который мы услышали в тот злополучный день в Иерусалиме, но я не думаю, чтобы прокуратор придавал этому сравнению – если оно вообще пришло ему на ум – какое-то значение. Да и как он мог сравнивать Римскую империю, свою главную святыню, с такими мелочами! И все же это сравнение напрашивалось само собой. Опять поползли слухи о чудовищных убийствах во дворце кесаря и в городе. Но если прокуратор в свое время закрывал глаза на преступления старого Тиберия, то теперь он словно считал своим долгом искать оправдания злодеяниям молодого Калигулы.
– Да, благо империи порою требует неправедных жертв, – сказал он однажды жене.
В этих словах его – тут я ничего не могла с собой поделать – мне послышалось желание оправдать самого себя.
– Благо империи требует неправедных жертв… – повторила она бесцветным голосом.
И опять давно назревший разговор как бы навис над ними.
– Что ты имеешь в виду? Ведь ты, кажется, хотела что-то сказать? – спросил он неуверенно.
Она скрестила руки на груди, потом вдруг неожиданно взяла его руку и нежно погладила ее.
– Ты помнишь, тогда… – медленно произнесла она, глядя ему прямо в глаза.
– Нет, не помню! – прервал он ее и резко отвернулся. – Хвала богам, я могу, наконец, вычеркнуть Иерусалим из своей памяти!
Как ему пришел на ум Иерусалим? Ведь госпожа не упомянула этот город ни единым словом. Или, может быть, я чего-нибудь не расслышала?
В такие минуты – они уже были мне хорошо знакомы – я испытывала непреодолимое чувство, будто любовь госпожи заклинает его вспомнить о чем-то, что он, быть может, уже забыл. Она напоминала человека, который должен разбудить задремавшего, но не решается нарушить его покой. Он, верно, догадывался о том, что с ней происходит. В какое-то мгновение он, казалось, решительно направлялся к двери, которую ему надлежало открыть, но, так и не достигнув ее, неожиданно поворачивался и смущенно уходил прочь. Все это повторялось много раз. У меня тогда было такое чувство, будто он внутренне медленно отдаляется от своей жены.
Шли годы, в отношениях супругов не происходило никаких заметных для постороннего глаза изменений. То ли я со временем привыкла к напряженности между ними, то ли она постепенно прошла – во всяком случае об Иерусалиме речь больше не заходила. Тот каждый раз откладываемый разговор так и не состоялся, но никто его уже больше и не ждал. Прокуратор превратился в стареющего мужчину. Под его выразительным подбородком образовалась маленькая пухлая подушечка, и каждодневные горячие бани были уже бессильны перед его растущей грузностью. Как и большинство римлян, он рано облысел и потому, как бы в подражание великому Цезарю, любил украшать голову венком из плюща или виноградных листьев. Клавдия, хоть и была много моложе его, тоже отцвела, однако нежное выражение чуткого, ищущего ожидания все еще придавало ее одухотворенному лицу некое очарование юности. Прокуратор с годами все больше и больше отдалялся от нее. Имя его время от времени называлось в связи с другими женщинами, она знала и молча сносила это, как когда-то молча пережила смерть ребенка. Но я не думаю, что он хотя бы на время мог разлюбить ее. У меня даже иногда появлялось странное ощущение, как будто в глубине души они были связаны друг с другом тем, что их, казалось бы, разделяло. Многие удивлялись тому, что он не расторгал брак с бесплодной Клавдией, а иные недоумевали, отчего она сама не настояла на разводе и новом браке своего мужа, чтобы тот хотя бы на склоне лет испытал счастье отцовства. Но, насколько я знаю, таких мыслей у них никогда не возникало – факт, конечно же, странный, даже если вспомнить, что брак их был одним из тех последних брачных союзов, заключенных по древнему священному обряду, в присутствии великого понтифика [6] , с принесением общей жертвы Юпитеру Капитолийскому. Хотя ведь уже в последние годы правления Тиберия даже такие браки не считались нерасторжимыми, а при Калигуле и Нероне и подавно никто не помышлял о верности древним богам. Клавдия, почитавшая их прежде с такою детскою доверчивостью, тоже постепенно отвернулась от них. Можно было подумать, что она заразилась скепсисом от своего мужа, на самом же деле между ними зияла огромная пропасть: прокуратора его безбожие ничуть не тяготило, в то время как Клавдия была объята глубочайшей тревогой, как это порою бывает с людьми, удрученными бесплодностью своей стремительно уходящей жизни.
6
В
Однажды я сопровождала их в паланкине по Форуму. Было ослепительно яркое весеннее утро, дворцы и храмы буквально купались в свете – никогда древнее солнце не освещало ничего более горделиво-торжественного и грозно-величественного. Ты знаешь, благородная Юлия, что я всегда довольно сдержанно относилась к римским постройкам, – на моей родине дома и храмы выглядят скромнее и потому, как мне кажется, благороднее; но в то утро я при виде этого беломраморного великолепия невольно сравнила его с морской пеной, из которой родилась Афродита: так же, из этой белоснежной мраморной пены, должно быть, родилась и богиня Рома. Я сказала об этом госпоже. Она досадливо покачала головой. При этом на глаза ее словно опустилось какое-то странно непроницаемое покрывало – быть может, эта произошедшая с Римом метаморфоза для нее была не единственным превращением? Быть может, в этом городе была какая-то неведомая ячейка, из которой исходит некий таинственный дух, нечто безмолвное, могучее, чего не было прежде?
В то время госпожа начала выказывать интерес к новым культам, завезенным в Вечный город легионерами и чужеземными купцами. Мы посещали храмы Кибелы, я сопровождала ее на мистерии Исиды и сирийской богини, Адониса и Великой Матери. И хотя она вначале самозабвенно предавалась каждому из этих культов, но очень скоро рвение ее ослабевало, как будто она ожидала обрести нечто совсем иное, и, разочаровавшись, она продолжала свои поиски. В конце концов она пожелала повидать знаменитую тибурскую сивиллу, чтобы узнать имя божества, которое та, как известно, предсказала великому Августу. Ты, конечно же, помнишь, благородная Юлия, ее слова, в свое время не сходившие с уст: «С неба грядет Царь веков».
И вот мы отправились в Тибур. Сивилла, древняя старица, казалось, даже не заметила нас, когда мы вошли в знаменитый грот. Она сидела с закрытыми глазами перед своим очагом, на первый взгляд потухшим, как и жизнь на ее дряхлом, старческом лице. В гроте было сумрачно, словно в преддверии царства теней. Я обратилась к сивилле со словами приветствия, но не получила ответа: должно быть, она не слышала меня, так как пещеру наполнял шум близкого водопада, словно природа старалась заглушить человеческий голос. Затем госпожа молча коснулась плеча погруженной в себя старицы, та тяжело подняла голову – и пламя в очаге тотчас же вспыхнуло. Это было похоже на встречу двух сестер: древняя старица выпрямилась, глядя госпоже прямо в глаза, и провела дрожащей бесплотной рукой по ее лицу.
– Да, я знаю, ты тоже видела Его , – пробормотала она. – Чего же ты хочешь от меня? Мое время вышло…
Глаза ее вдруг затянулись бледной поволокой, как будто от пролившегося внезапно неведомо откуда света она лишилась своего лица. На губах у нее выступила пена, как это обычно случалось с нею в минуты пророчества. Она воскликнула нестерпимо громко:
– Ступай в Субуру, в самое бедное жилище, какое только найдешь! Там ты встретишь человека, который знает больше меня… – И еще раз повторила с глубоким вздохом облегчения: – Мое время вышло… Мое солнце закатилось…
Как ты понимаешь, благородная Юлия, нелегко мне было отважиться на ночное путешествие в Субуру, в этот зловещий квартал Рима, напичканный мелкими лавчонками для простолюдинов, туда, где в больших доходных домах кроткая бедность соседствует с дерзкими пороками. Но госпожа не слушала моих увещеваний, тем более что одна из наших рабынь узнала о новом культе, приверженцы которого собираются в одном из домов этого мрачного квартала.
Мы вошли в невзрачное, убогое помещение, которое днем, должно быть, служило мастерской какому-нибудь бедному ремесленнику, а по вечерам – местом собраний. Рабыня, указавшая на этот дом, сообщила нам и тайное слово, служившее пропуском, так что мы беспрепятственно прошли к собравшимся, однако я убедила госпожу держаться в тени, потому что вид этого маленького собрания произвел на меня тревожное впечатление. Это были беднейшие из бедняков, в том числе много рабов и несколько блудниц, а такие люди легко поддаются недобрым чувствам к богатым и знатным и теряют власть над собою, особенно если чувствуют себя в безопасности. Спустя некоторое время в комнату вошел пожилой мужчина в ветхом платье странника и опустился на колени перед обыкновенным, скромно украшенным столом. То был алтарь, однако мы не заметили никаких жертвенных животных и никаких приготовлений к жертвоприношению. Старец прочел молитву, в которой мы мало что поняли из-за его чужеземного акцента. Потом он поднялся и предложил собравшимся вместе произнести Символ веры. И тут произошло нечто совершенно неожиданное. По знаку старца – очевидно, священника этой религиозной общины – все встали. Робко, явно непривыкшие говорить хором, они стали повторять произносимые им слова. Они тоже говорили на нашем языке с трудом, сильно искажая его своим варварским произношением, так что вначале мы почти ничего не могли понять. И вдруг я почувствовала, как задрожала стоявшая рядом со мною Клавдия Прокула; меня охватило смутно-тревожное чувство, как будто эта убогая, скудно освещенная комната, наполненная бормотанием молящихся, – какое-то зловещее повторение того, что я уже однажды пережила и давно забыла. И в тот же миг, словно взметнувшееся ввысь из бездны забвения, на меня обрушилось воспоминание о том необычном сне госпожи, увиденном ею в Иерусалиме. И я услышала как бы внезапно обострившимся слухом слова: «Распятаго же за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша и погребенна…»