Жена сэра Айзека Хармана
Шрифт:
Тут он задумался об идее десятилетних браков Джорджа Мередита.
Потом ему вспомнился сэр Айзек, этот собственник, обложенный подушками. До чего же беспочвенна вся эта болтовня о том, как изменился брак! Главное нисколько не затронуто. Он вспомнил тонкие губы и опасливый, хитрый взгляд сэра Айзека. Какой закон о разводе может придумать человеческий ум, чтобы освободить любимую женщину от его… хватки? Брак — это порождение алчности. С таким же успехом можно ждать, что этот человек продаст все имущество и раздаст деньги бедным, как и надеяться, что сэры Айзеки в этом мире облегчат для своих жен супружеское иго. Наше общество основано на ревности, поддерживается ревностью, и смелые планы, которые мы измышляем для освобождения женщин от собственников — да, в сущности, и для освобождения мужчин тоже, — ни на миг не выдержат пыльной духоты рынка и сразу же увянут от пагубного дыхания действительности. Брак и собственность — близнецы, дети человеческого индивидуализма; только на таких условиях человека можно заставить жить в обществе…
Мистер Брамли понял,
Его сердце сжалось от отчаяния.
А пока? Пока нужно жить.
Он начал находить некоторое оправдание тем тайным культам, которые существуют под красивой оболочкой жизни, тем скрытым связям, с помощью которых люди — как бы это сказать? — несогласные с общепринятыми установлениями и, во всяком случае, не такие эгоистичные и ревнивые, как эгоистична и ревнива толпа, находят себе убежище и помогают друг другу смягчить жестокий гнев великой нелепости.
Да, мистер Брамли дошел до того, что назвал так наш основной общественный институт, ко всем одинаково равнодушный и беспощадный. Вот как обстоятельства могут порой подорвать самые основы морали в человеке, некогда твердо и безоговорочно принимавшем существующий порядок! Он все еще утверждал, что великая нелепость необходима, решительно необходима — для большинства людей, для части людей это вполне естественно; но ему представлялась некая иная возможность для «избранных». Мистер Брамли весьма смутно представлял себе, каковы эти «избранные», с помощью каких возвышенных тайн они вырвут счастье из губительных лап грубости и ревности. Иначе и быть не могло. Ибо тайна и благопристойность — как нефть и вода; как ни старайтесь их смешать, все равно они разделятся снова.
Некоторое время мистер Брамли размышлял о том, как можно сохранить тайну. Он вдруг подумал — и это показалось ему настоящим открытием, — что в неприступных горах этого высшего института всегда были… пещеры. Он недавно читал Анатоля Франса, и ему вспомнилась героиня «Красной лилии». Он находил что-то общее между леди Харман и графиней Мартен — обе высокие, темноволосые, гордые; и леди Харман — одна из тех немногих женщин, которым пристало бы носить великолепное имя Тереза. Там, в Париже и Флоренции, был свой мир любви, незаконной, но истинной, существующей, так сказать, тайно и вместе с тем благопристойно, под сенью огромной горы. Но он чувствовал, что трудно представить в этом мире леди Харман, а сэра Айзека — в роли графа Мартена.
Как непохожи на наших женщин эти француженки, по вечерам думающие только о любви, как они от всего отрешены, какие у них возлюбленные, какие тайны, какие удобные, романтически обставленные квартиры, как все устремлено к одной цели, и цель эта — l'amour! [38] На миг он и в самом деле пожалел, что леди Харман не подходит для их мира. Она совсем другая и похожа на них разве только своей простотой. Что-то в этих женщинах, словно бездонная пропасть, отделяло их всех от нее, которую цепкие щупальца долга, семейные узы и прирожденная порядочность держали в стороне от тайн и приключений. На мгновение представив себе Эллен в роли графини Мартен, он понял всю нелепость такого сравнения, едва только взглянул на него попристальней. И теперь он уже стал искать в этих двух женщинах не сходство, а различие; Тереза, непреклонная, уверенная, чувственная, скрытная, воспитанная на блестящих традициях супружеской измены, была полной противоположностью Эллен с ее смутной, но неуклонной правдивостью и прямотой. Не случайно Анатоль Франс сделал свою героиню дочерью алчного финансового авантюриста…
38
любовь (франц.)
Ну, конечно же, пещера — это часть горы…
Он стал размышлять о вещах еще больше отвлеченных и все время старался отогнать от себя образ сэра Айзека, мрачного и вместе с тем злобно самоуверенного, властвовавшего над своей собственностью; и, как деревенский ротозей, который, разгуливая по ярмарке, не подозревает, что на спине у него написано неприличное слово, мистер Брамли не подозревал, как он жадно желал и, если бы мог, сам схватил бы эту собственность. Он забыл, как сам некогда бдительно следил за Юфимией, и даже не пытался представить себе, каким был бы он, будь леди Харман его женой. Эти мысли пришли к нему потом, вместе с предрассветной прохладой, когда человек не способен лицемерить. А пока он думал о том, какой сэр Айзек грубый эгоист, какие у него руки, глаза, как он богат. О собственном эгоизме он совершенно забыл.
Все пути, какие только приходили ему в голову, вели к леди Харман.
В тот вечер переполненный впечатлениями Джордж Эдмунд с шумным восторгом пересказывал отцу кинофильмы, и тот слушал его терпеливо, но, как показалось мальчику, невнимательно. На самом же деле мистер Брамли совсем не слушал; он был поглощен своими мыслями. Он бормотал «ага» или «гм», ласково похлопывал сына по плечу и бессмысленно повторял его слова: «Краснокожие индейцы, вот как?» или «Вылезай из воды, живо! Лопни мои глаза!» Иногда он отпускал совсем уж глупые, с точки зрения Джорджа Эдмунда, замечания. И все же Джорджу Эдмунду необходимо было с кем-то поделиться, а никого другого под рукой не оказалось. Поэтому Джордж Эдмунд продолжал говорить, а мистер Брамли — думать.
Мистер Брамли не мог заснуть до пяти утра. Казалось, после стольких лет скованности ум его наконец вырвался на волю. Все вокруг спали, один мистер Брамли, так сказать, проворно взбирался все выше и выше, с невероятной быстротой догоняя свой возраст. Утром он встал бледный, небрежно побрился, но зато теперь он был на тридцать лет впереди своих романов про Юфимию, и школа очарования, снисходительного юмора и изящной отрешенности от земных дел потеряла его навсегда…
Захваченный бурным водоворотом ночных мыслей, он, помимо всего прочего, почувствовал неодолимую потребность разобраться в самом себе. В конце концов это было неизбежно. Решительное возвращение леди Харман к мужу заставило его начать с самых основ. Ему пришлось наконец пристально посмотреть на себя, ибо в нем заговорил мужчина, заглянуть под внешнюю оболочку джентльменских манер, утонченной и красивой мужественности, привычных поз. Одно из двух: либо он не перенесет этого (а порой ему казалось, что у него не хватит сил), либо перенесет. Однако, если не считать коротких минут отчаяния, он мог это перенести, и ему пришлось с величайшим удивлением признать, что такого человека, как он, может связывать с красивой женщиной нечто большее, чем физическая привлекательность, ухаживание и жажда обладания. Он любил леди Харман, горячо любил, только теперь он начал понимать, как сильна эта любовь, — и пусть она пренебрегла им, отвергла его как возлюбленного, лишила всякой надежды, пусть он посрамлен в глазах романтиков, все же ей довольно было с доверием взглянуть на него, дружески протянуть ему руку, чтобы его покорить. Он признался себе, что страдает, или, вернее сказать, делал вид, что его страстная натура мучительно страдает, но, подобно тому, как свежий воздух и лучи восходящего солнца проникают в затхлую комнату, если поднять шторы и открыть окно, так и он проникся сознанием, что любит ее чистой, возвышенной любовью, жаждет ей помочь, жаждет — и это было для него ново — понять ее, ободрить, отдать ей безвозмездно то, за что раньше мечтал получить воздаяние.
А еще в эти тихие ночные часы мистер Брамли осознал, как мало он понимал ее до сих пор. Он был ослеплен страстью. Он рассматривал ее, себя и все на свете лишь как проявление извечной двойственности полов, как непрестанное домогательство. Но теперь, когда его мечты обладать ею снова рухнули, когда он понял, как мало для нее значит эта романтическая основа, он начал смотреть на нее и на их возможные отношения другими глазами. Он видел, как серьезно и глубоко ее человеколюбие, как честно, просто и бескорыстно стремится она все узнать и понять. По крайней мере ум ее, думал он, недоступен для сэра Айзека. И если она уступила мужу, то простота, с которой она это сделала, не унижала, а возвышала ее, свидетельствовала о ее чистоте и давала мистеру Брамли возможность раскрыть всю полноту своей горячей души. С удивлением, словно он проснулся новым человеком, мистер Брамли вдруг понял, что был одержим страстью к женщинам. Давно ли? Со студенческих лет. Что мог он противопоставить ее прекрасному самоотвержению? Интересовался ли он когда-нибудь, со времен юности, философией, общественными проблемами, думал ли о чем-нибудь общечеловеческом, об искусстве, или о литературе, или религии, безотносительно к вечной своей страсти? Говорил ли он за все эти годы с девушкой или женщиной искренне, без задней мысли? Он сорвал покров со своей лжи и ответил «нет». Самая его утонченность была не более как фиговый листок, который выдавал его с головой. Даже его консерватизм и строгая нравственность были лишь способом продлить увлечения, которые слишком грубая простота могла преждевременно исчерпать. И в самом деле, разве вся литературная эпоха, его породившая, с ее вымученной чистотой и изысканностью, не была чем-то вроде яркого, бросающегося в глаза фигового листочка, разве это не был огромный заговор с целью, красноречиво умалчивая об определенных вещах, тем самым постоянно на них намекать? Но эта чудесная женщина, как видно, не воспринимала подобных намеков! Самой своей доверчивой наивностью она заставляла его устыдиться древней эгоистической игры «Он и Она», которой он был так увлечен… Мистер Брамли почитал и боготворил эту чистую слепоту. Он смиренно склонялся перед ней.