Жених царевны
Шрифт:
И теперь все это опять нравится, а главное – солнце! Хочется скорее на воздух – там небо синеет, там шелестят листвою деревья, жужжат пчелы…
Детски счастливая улыбка озарила бледное лицо царя. Он оглядел собравшихся бояр, низко ему кланявшихся и поздравлявших его с радостным днем, со днем его ангела. Поклонился и он на все стороны, благодарил верных слуг своих и советников, со многими облобызался.
Все эти давно знакомые лица, вчера еще надоедливые и совсем ненужные, казались ему теперь близкими, милыми, дорогими, будто он свиделся с ними после долгой
Никто не смел его спрашивать о здоровье, так как вопросы эти его раздражали, но он сам объявил громко:
– Смилостивился Господь надо мной, послал для моего праздника успокоение моему недугу. Давно я так хорошо себя не чувствовал… Пойти скорее в церковь, после молитвы-то еще, Бог даст, поздоровею…
Однако, пройдя несколько шагов, он почувствовал в ногах такую слабость, что оперся на руку оказавшегося рядом с ним Шереметева и так, медленно передвигая ноги, дошел до церкви. Взойдя на свое царское место, он тотчас же опустился на колени, и все заметили, что он на коленях не стоит, а сидит. Так оно и было, и вдобавок, начав горячо молиться, царь сам не замечал положения своего тела.
Молитва окончательно оторвала его от действительности, перенесла в иной мир, разорвала связь между ним, воспарившим духом, и слабым, истощенным долгой болезнью телом, которое лежало теперь согнувшись, подавляемое собственной тяжестью.
Царь уже не различал звуков церковного пения и слов читаемой молитвы. Он слышал совсем иные звуки, полные дивной, никогда еще не слыханной им гармонии. Будто где-то высоко, над сводами церкви, шла тоже церковная служба, только совсем иная, полная великой, божественной тайны…
И хотелось царю проникнуть в эту тайну, вслушаться в непонятные слова согласного хора. Еще одно усилие парящего духа – и он поднимется выше, все расслышит, все поймет…
Но вдруг внизу, глубоко внизу будто упало что-то, раздался будто звук порвавшейся струны – и царь почувствовал, что он стремительно летит вниз.
Страшная боль загрызла его сердце, все его внутренности. Он крикнул не своим голосом, пошатнулся на правую сторону и упал, ударясь головою о резную решетку. Со всех сторон к нему подбежали бояре. Пение внезапно замолкло. На всех лицах был ужас…
XXI
Михаила Федоровича, находившегося без чувств, пронесли в царские палаты, прямо в опочивальню. Царица, сама совсем больная, едва волочившая ноги, громко плакала и причитала, обливая слезами бледное, неподвижное лицо мужа. Собравшиеся врачи едва уговорили ее дать им раздеть царя.
– Одно скажите мне, Христа ради, – вопила царица, – жив ли он, жив или уже нет его, желанного?
Венделин Сибелиста стал уверять, что царь еще жив, что вот он скоро придет в себя, чтобы царица не плакала и удалилась, ибо ее слезы и крики только могут повредить больному. Но Евдокия Лукьяновна не двигалась с места, пока наконец царь не открыл глаза и не пошевелился. Тогда она сама, почти уж потеряв сознание, допустила увести себя в терем.
Между тем Михаил Федорович от разных обкуриваний и примочек вышел из своего оцепенения, получил
– Ничего не чувствую, нигде не болит, только дышать трудно. Окна отворите, двери… дайте воздуху.
Его приказание было тотчас же выполнено.
– Оставьте меня все, оставьте одного, – прошептал царь и махнул рукою.
Все вышли. Дохтуры и самые приближенные остались в соседнем покое, разместились кто где и прислушивались, затаив дыхание, не произнося ни слова, только переглядываясь.
Царь скоро, очевидно, заснул. Сибелиста решился осторожно прокрасться в опочивальню, подобрался к кровати, прислушался и затем, возвратясь, объявил:
– Дышит изрядно, авось отойдет. Сил у него мало; не надо было идти в церковь.
Бояре шепотом заговорили:
– Как тут не идти в такой день!
– И ведь как бодр да радостен казался, от сердца отлегло…
– А тут вот какое горе!
Стали приставать к дохтурам, выпытывать: опасен или нет, встанет ли? – дохтуры качали гловами:
– Как знать! Всяко бывает, может, еще и поправится ненадолго, а все же опасен, ничего хорошего не видно.
Вместо веселья и радости этого всегда такого торжественного дня в царских хоромах было теперь великое уныние и затишье. О именинных столах никто не думал.
Скоро Венделина Сибелиста позвали к царице, ей тоже стало совсем худо.
Время от времени ближние бояре, то один, то другой, осторожно входили в опочивальню, глядели на царя, прислушивались и уходили. Он все спал. Проспал он почти до самого полдня, но вот пошевельнулся и застонал.
Сибелиста еще не возвратился от царицы, а потому дохтур Граман кинулся к царю, подал ему лекарство.
Михаил Федорович лекарство выпил, а на вопрос дохтура, как он себя чувствует, ответил:
– Ничего. Все уходите!
Он, очевидно, собирался с мыслями и еще не ясно понимал, где он и что с ним такое. Наконец сознание всего, что было, вернулось к нему.
«Что же это, помираю я? – подумал он. – Неужто помираю в день такой?»
Он стал вслушиваться в свои ощущения, бессознательно желая решить вопрос, откуда идет смерть, где она стучится. Но, к изумлению, все внутри его было тихо, никакой боли. Напротив, он чувствовал даже большое наслаждение лежать так тихо на своей широкой мягкой кровати: приятная слабость оковывала все его члены; в голове стало совсем ясно; в сердце не было ни тоски, ни томления, никакие тревожные, черные мысли не смущали.
Царь перевел глаза к открытому окну, из которого лились солнечный свет и тепло летнего полдня. Он расслышал где-то вдалеке птичье щебетанье; потом уж близко, у самого окна, заворковали голуби; какой-то неопределенный гул доносился издалека…
Царь жадно вслушивался во все эти звуки, и его снова, как утром, потянуло на воздух, к солнцу, к теплу. Он сделал движение, чтобы встать и подойти к окну, но встать не мог, так велика была слабость. С большим усилием приподнял он руки и тихонько хлопнул в ладони. Сейчас же несколько человек показались у двери.