Женитьба Пинегина
Шрифт:
Оказалось, что господин Дюфур, знавший весь Петербург, слышал про эту девушку.
– Огромное состояние у вашей невесты, Александр Иванович, и, кажется, в полном ее распоряжении… Папенька ихний год тому назад умер.
– И маменька тоже умерла, – добавил Пинегин.
– Без мужчины как-то и страшно девушке с таким богатством, – сентенциозно промолвил господин Дюфур. – Ваша невеста, если не ошибаюсь, живет в своем доме, в Караванной? Славный домик! – прибавил Адольф Адольфович.
– Совершенно верно, в Караванной,
– Да, да… Господь награждает добрых людей… Я весьма рад счастливой перемене в вашей судьбе и всегда уважал вас: вы так аккуратно вносили проценты, а это такая редкость… Не смею не исполнить вашего желания и отдам вам триста рублей, приготовленные для другого лица… Вам – экстреннее… Такой случай.
С этими словами господин Дюфур, не спеша, выбрал из пачки вексельных бланков бланк «от 500 до 600» и подал его Пинегину, придвинув чернильницу и перо. Пинегин подписал бланк без проставленного текста, предоставив это сделать самому Дюфуру, зная, что Дюфур, соблюдая свою честность – честность ростовщика, никогда не злоупотребит доверием.
Посмотрев на подпись, Адольф Адольфович с обычной своей аккуратностью отметил карандашом на уголке векселя цифру 300, что значило, что в тексте будет поставлено 600 (он брал двойные векселя, но при расчетах получал что следует), затем записал по-французски выдачу в одну из своих книг и только тогда встал и отпер большой железный шкаф, где хранились деньги и документы. Вынув оттуда две сотенные и пачку мелких бумажек, он подал их Пинегину и проговорил:
– Двести восемьдесят четыре рубля… Рубль за бланк. Будьте любезны, сосчитайте.
Пинегин сосчитал и, пряча деньги в бумажник, спросил:
– А когда прикажете, Адольф Адольфович, прийти за той суммой?.. Я уверен, вы не откажете?.. Предстоят большие расходы: подарки невесте, надо сшить себе платье, белье… А у невесты брать неловко, вы понимаете?
– Еще бы… Как можно! Надо подождать до свадьбы! – с благородным жаром согласился и господин Дюфур. – Отказать вам не могу… Ведь вы не на пустяки берете… Дня через два-три пожалуйте… Я постараюсь приготовить пять тысяч.
Пинегин стал прощаться и, довольный, благодарил Дюфура.
– О, помилуйте… я всегда готов помочь хорошему человеку! – патетически проговорил Дюфур и, провожая Пинегина до передней, еще раз выразил свое сочувствие, что капитал попадет в хорошие руки, и кстати осведомился: «Скоро ли будет свадьба?»
– Не позже как через месяц.
– Это очень хорошо, что скоро, – одобрительно заметил со своей приветливой улыбкой швейцарец. – К чему откладывать в долгий ящик доброе дело… Так, следовательно, деньги вам на месяц или полтора?
– На месяц, Адольф Адольфович…
Пинегин сунул рубль лакею, весело опустился с лестницы и, кликнув извозчика, велел ехать в Измайловский полк, где жила его мать, вдова действительного статского советника, Олимпиада Васильевна Пинегина, с двумя младшими сыновьями и дочерью.
А мосье Дюфур приказывал своему лакею, жившему у него пятнадцать лет, вечером сходить в дом Коноваловой и осторожно узнать: правда ли, что Коновалова выходит за Пинегина.
III
Олимпиада Васильевна, высокая, худощавая и, несмотря на свои шестьдесят пять лет, бодрая и живая старушка с зоркими и пытливыми умными глазами резко очерченным острым подбородком и длинным, внушительным носом с бородавкой, – носом, который она по своей любознательности, любила всюду совать с умелой, впрочем, осторожностью, – эта почтенная дама, известная среди многочисленных родственников под кличкой «тети-дипломатки», окончила свои обычные утренние дела лишь к двенадцатому часу.
Дел было немало для такой неутомимой хозяйки, как Олимпиада Васильевна.
Вставши с неизменной аккуратностью в восемь часов утра и облачившись в вытертый старый фланелевый капот, простоволосая, с седоватыми жидкими прядками, наскоро причесанными, довольно непривлекательная и совсем не похожая на ту приодетую «генеральшу» с чепцом, какою являлась к завтраку, Олимпиада Васильевна напилась одна кофе, пока дети спали, и затем вся отдалась хозяйственным заботам и приведению своей небольшой квартиры в тот идеальный порядок, которым она по справедливости могла гордиться и поддержанию которого отдавала всю свою душу. Как всегда, она волновалась и суетилась все утро, донимая прислугу ядовитыми словами.
Толстой кухарке, при осмотре провизии, Олимпиада Васильевна подпустила несколько шпилек по поводу веса говядины и, понюхав рыбу, велела ее переменить.
– Или у вас насморк, или вас, милая, совсем обманули… Понюхайте-ка судачка! – говорила она язвительным тоном.
Она шла затем в комнаты, заглядывала во все углы и зудила горничную:
– Разве, Дуня, так пыль вытирают? Ах, какая вы рассеянная, голубушка! Опять влюбились, видно?
И, проведя своим длинным костлявым пальцем по столику или внутри какой-нибудь вазочки в гостиной, она подносила весь в пыли палец почти к самому носу горничной, наслаждаясь ее смущением. И нередко, вооружившись пуховкой, сама обметала сокровенные уголки.
Она затем поливала и мыла цветы, чистила клетки, в которых заливались канарейки, и, когда уборка была окончена, обошла все комнаты и с особенным чувством удовлетворения постояла минуту-другую в гостиной, любуясь этой комнатой с большим ковром, полной мебели, цветов и разных безделок и убранной с большой претензией на подражание обстановкам богатых домов. Каждое кресло, каждая вещица, каждый столик были для Олимпиады Васильевны предметами восторженного культа. В них она чувствовала приличие своего благополучия, чувствовала, что живет, как живут люди, и может принять кого угодно, не смущаясь.