Женщина со шрамом
Шрифт:
От автора
У графства Дорсет замечательная история, там расположено множество старых замков, однако тот, кто отправится в путешествие по красивейшим местам графства, не отыщет ничего похожего на Шеверелл-Манор. Он и все те, кто с ним так или иначе связаны, как и все прискорбные события, имевшие там место, существуют лишь в воображении автора книги и ее читателей и ни в прошлом, ни в настоящем не имеют отношения к кому-либо из ныне живущих или когда-либо живших лиц.
Книга первая
21 ноября — 14 декабря
Лондон, Дорсет
1
Двадцать первого ноября, в свой сорок седьмой день рождения, за три недели и два дня до того, как ее убили, Рода Грэдвин отправилась на Харли-стрит с первым визитом к пластическому хирургу. Там, в кабинете врача, где, казалось, вся обстановка была рассчитана на то, чтобы внушить доверие и умерить опасения, она приняла решение, которому суждено было неотвратимо
К хирургу на Харли-стрит Рода должна была явиться в одиннадцать пятнадцать. Обычно, договорившись о встрече в Лондоне, она предпочитала хотя бы часть пути пройти пешком, однако сегодня заказала такси на десять тридцать. На поездку из Сити не требовалось бы сорока пяти минут, но движение транспорта на улицах Лондона было непредсказуемо. Рода вступала в чуждый ей мир, и ей не хотелось с самого начала портить отношения со своим хирургом, опоздав на эту их первую встречу.
Восемь лет назад Рода арендовала дом в Сити — один из узкого ряда террасных домов [1] в небольшом дворе, в самом конце улочки Абсолюшн-элли, совсем рядом с Чипсайдом. Стоило ей переехать туда, как она поняла, что это именно та часть Лондона, где ей всегда будет хотеться жить. Аренду она взяла надолго, к тому же с условием о возможности ее продления; она даже купила бы этот дом, но знала, что его никогда не выставят на продажу. Однако тот факт, что дом никогда не будет по-настоящему, полностью ее домом, вовсе не огорчал Роду. Большая часть дома была очень старой — относилась к семнадцатому веку. В нем сменилось множество поколений, здесь люди рождались, жили и умирали, не оставляя после себя ничего, кроме своих имен на пожелтевших листках старинных договоров об аренде, и Рода ничего не имела против того, чтобы оказаться в их компании. Хотя комнаты нижнего этажа, с окнами в решетчатых переплетах, были темноваты, зато наверху окна ее кабинета и гостиной смотрели в небо, из них открывался вид на башни и шпили Сити и дальше — на то, что за ними. Железная лестница вела с узкого балкона четвертого этажа на изолированную от других крышу, где располагался целый ряд терракотовых цветочных горшков и где в ясные воскресные утра Рода могла усесться с книгой или газетой, наслаждаясь священным днем отдохновения: утро плавно перетекало в полдень, а тишину и покой начала дня нарушал лишь знакомый перезвон церковных колоколов Сити.
1
Террасный дом — один из непрерывного ряда небольших стандартных домов, построенных вдоль улицы. — Здесь и далее примеч. пер.
Город в городе — Сити, раскинувшийся внизу, — настоящий мавзолей, возведенный над бесчисленными слоями костей, что на много веков старше тех, которые лежат под такими городами, как Гамбург и Дрезден. Не это ли знание легло в основу той мистической тайны, что так влекла Роду к Сити, тайны, которая сильнее всего ощущалась в наполненные звучанием колоколов воскресные дни, во время ее одиноких прогулок по запрятанным в его глубине и еще неведомым ей узким улочкам и площадям? Время зачаровывало ее с самого детства: его очевидная способность идти с разной быстротой, разрушения, которые оно наносило уму и телу, ее собственное ощущение, что каждый момент, все до единого моменты, прошедшие и те, что приходят, — сливаются в иллюзорное настоящее, которое с каждым вздохом превращается в неизменяемое, неразрушимое прошлое. В лондонском Сити эти моменты были схвачены и отверждены в кирпиче и камне, в храмах, памятниках и в мостах, перекинувшихся над серо-коричневой вечнотекущей Темзой. Весной и летом Рода часто выходила ранним утром, часов в шесть, тщательно запирая за собой дверь, вступая в тишину, более глубокую и таинственную, чем просто отсутствие шума. Порой, когда она бродила вот так, в полном одиночестве, ей казалось, что звук ее собственных шагов приглушен, словно она боится разбудить мертвых, когда-то прошедших по этим же улицам и познавших эту же тишину. Она знала, что, как всегда в конце недели, всего в нескольких сотнях ярдов отсюда, туристы и толпы праздного люда хлынут на Миллениум-Бридж, переполненные речные пароходы с величественной неуклюжестью отойдут от причалов, и ставший общедоступным Сити забурлит громкоголосым весельем.
Но никогда ничего подобного не проникало в Сэнкчуари-Корт. Дом, который она выбрала, не мог бы более отличаться от тесного таунхауса с вечно задернутыми шторами на Лабурнум-гроув, в восточном пригороде Лондона Силфорд-Грин, где родилась Рода и где она прожила первые шестнадцать лет своей жизни. И вот теперь она собиралась сделать первый шаг по тропе, которая могла привести ее к примирению с теми годами или — если примирение окажется невозможным — по меньшей мере к освобождению от разрушительной власти тех лет.
Ну а сейчас восемь тридцать, Рода — у себя в ванной. Выключив душ и обернувшись полотенцем, она подошла к зеркалу над раковиной.
2
Палимпсест (греч.) — рукопись, написанная на пергаменте по соскобленному или смытому прежнему тексту; также — что-либо написанное на месте прежнего стертого текста или картины.
2
Рода снова видела себя в той небольшой задней комнате дома, которая служила семье и кухней, и гостиной, где она и ее родители, словно в тайном сговоре, жили в постоянной лжи, стойко перенося добровольное изгойство. Передняя комната с большим эркером предназначалась для особых случаев, для семейных праздников, которых вовсе не бывало, и для гостей, которые никогда не приходили. Тишина этой комнаты слабо пахла лавандовой полировкой для мебели, воздух был затхлый и казался девочке таким зловещим, что она старалась его не вдыхать. Она была единственным ребенком запуганной, беспомощной матери и пьяницы отца. Именно такое определение она и дала себе больше тридцати лет назад и до сих пор от него не отказалась. Ее детство и отрочество проходили под знаком стыда и вины. Периодические приступы пьяной агрессивности отца были непредсказуемы. Нельзя было спокойно приглашать к себе школьных подруг, нельзя было праздновать дни рождения или встречать Рождество, собирая гостей, — это было небезопасно. И поскольку никого в дом не приглашали, то и Рода никогда не получала приглашений. Школа, в которой она училась, была женской, девочки дружили активно; знаком особого расположения было приглашение в гости с ночевкой в доме подруги. Но ни одна гостья никогда не ночевала в доме № 239 по улице Лабурнум-гроув. Такая изолированность не тревожила Роду. Она понимала, что много умнее своих соучениц, и смогла убедить себя, что не нуждается в компании подруг, интеллектуально ее не удовлетворяющих; она понимала и то, что такая компания ей никогда не будет предложена.
Была половина двенадцатого ночи, пятница: вечером в пятницу отцу платили зарплату, так что это был самый плохой день недели. И вот Рода услышала звук, которого так страшилась, — звук резко захлопнувшейся входной двери. Отец вошел, пошатываясь, и Рода увидела, как мать двинулась к креслу, которое, как девочка знала, обязательно вызовет ярость отца. Оно должно было стать его креслом. Он сам его выбрал, сам за него заплатил, и кресло доставили как раз в это утро. Только когда фургон уехал, мать обнаружила, что кресло — не того цвета. Его нужно будет заменить, но времени до закрытия магазина оставалось слишком мало. Рода понимала, что жалобный голос матери, ее извиняющийся тон — чуть ли не хныканье — вызовут у отца раздражение, что ее собственное хмурое присутствие нисколько не поможет ни тому, ни другому, но она не могла заставить себя пойти спать. Слушать шум скандала, который неминуемо должен был произойти внизу, под ее комнатой, было бы гораздо страшнее, чем самой в этом участвовать. А комната была уже вся переполнена отцом, его шатающимся телом, его отвратительным запахом… Услышав его яростный рык, его бессмысленные гневные тирады, девочка вдруг почувствовала, что саму ее тоже охватывает ярость, а с этим чувством пришла и отвага. И Рода услышала собственные слова: «Мама не виновата. Кресло было упаковано, когда грузчик его доставил. Им придется его заменить».
И тогда отец набросился на нее. Она не помнила его слов. Может быть, в тот момент никаких слов и не было, или она их не расслышала. Был только треск разбившейся бутылки — словно звук пистолетного выстрела, резкий запах виски и — всего на миг — рвущая боль в щеке, прекратившаяся почти в тот же момент, как Рода ее почувствовала, как почувствовала льющуюся по щеке теплую кровь. Кровь капала на новое кресло, и мать в отчаянии вскрикнула: «О Боже, смотри, что ты натворила, Рода! Теперь его ни за что не поменяют!»
Отец только раз взглянул Роде в лицо, прежде чем, спотыкаясь на каждом шагу, взобраться наверх, в спальню. В те секунды, что их взгляды встретились, ей показалось, что она разглядела в его глазах смешение чувств: растерянность, ужас и неверие. Тут мать наконец-то обратила внимание на свою дочь. Рода пыталась стянуть края раны, руки ее стали липкими от крови. Мать принесла полотенце и пачку липких пластырей; трясущимися руками она пыталась достать пластыри из упаковок, слезы ее смешивались с текущей из раны кровью. Рода сама мягко вынула пластыри из рук матери, сорвала обертки… Наконец ей удалось стянуть края большей части раны. К тому времени как она, менее чем через час, поднялась к себе и лежала, словно застыв, в постели, ей удалось остановить кровотечение и составить план будущих действий. Не будет ни визита к врачу, ни правдивого объяснения случившегося — никогда; она два или три дня не пойдет в школу: мать позвонит туда и скажет, что Рода нездорова. А когда она вернется в класс, объяснение будет готово: она ударилась о край открытой кухонной двери.