Женщины Лазаря
Шрифт:
Таксист заглушил мотор, вылез из машины и закурил. «Иди, дочка, не боись, я подожду, — пообещал он. — Отсюдова и на оленях не выберешься. Рази ж я не понимаю!» Галина Петровна, похрустывая льдом, торопливо прошла по тропинке к сырому темному крыльцу и, не заметив фарфоровую розетку звонка, постучалась. Сердце колотилось, как будто перед экзаменами, как будто целую жизнь назад. «Если уж и это не поможет», — удавлюсь, решительно подумала она.
«Ну и дура», — сказал кто-то насмешливо, и дверь распахнулась.
На пороге стояла высокая женщина в невиданном халате из плотного шелка, затканного струистыми драконами, похожими на причудливые цветы. Драконы были огненные, с медным отливом, и та же медь горела в густых волосах женщины, гладким валиком уложенных на затылке.
— Что? — испуганно переспросила Галина Петровна.
— Я
Галина Петровна вдруг увидела себя словно со стороны — в куцем распахнутом стареньком пальтишке, на блузке — предательские пятна от засохшего молока, растрепанная коса наспех прихвачена черной аптечной резинкой — и на мгновение остро захотела и такой же красивый халат, и похожие на виноград сережки, и высокие, идеальной дугой брови над смеющимися глазами.
— А вот теперь все правильно думаешь, — похвалила женщина. — Давай, проходи, а то олеандры мне выстудишь.
Галина Петровна шагнула в просторную прихожую — темную, торжественную, с пухлым пуфом и тяжелыми вешалками, поймала взглядом кокетливую песцовую шубку, огромный воротник из чернобурки на длинном красном пальто и смутилась окончательно.
— Извините, я, наверно, адрес перепутала, пробормотала она. — Мне бы к бабке.
— А я и есть бабка, — спокойно ответила женщина и снова рассмеялась — звонко, молодо, отчетливо и страшно, словно кто-то пробежал молоточком по металлическим клавишам ксилофона.
Странно, но Линдт был единственным, кто не заметил перемены, которая произошла в Галине Петровне. Ни истерики, ни капризы, ни быстро, словно раковая опухоль, прогрессирующая жестокая лень молоденькой жены не могли притупить его обожания, а мнения остальных никто, собственно, и не спрашивал. К двадцати годам Галина Петровна стала настоящей барыней — во всем ладном великолепии этого старинного, чуть потертого на сгибах, бархатного слова. Она обзавелась полноценной дворней, которая ненавидела и обожала хозяйку до примитивного пресмыкания, мысленных поцелуев в рассыпчатое плечико и почти фетишистского преклонения перед барским укладом и тряпьем. Причем дело не ограничивалось привычной номенклатурной домработницей да персональным шофером — от настроения Галины Петровны, ее сновидений и менструальных циклов зависели десятки людей: скорняки и повара, ювелиры, портные, врачи, аспиранты, профессора — взрослые, семейные, детные, пожившие и похлебавшие на своем веку, прежде чем попасть в услужение к молоденькой девчонке.
Впрочем, девчонкой Галина Петровна больше не была — любой доступ к телу академика Линдта, его телефону, архиву или душе отныне лежал только через нее. По ее велению или хотению публиковались новые статьи, выбирались президиумы и конференции, она назначала и отменяла аудиенции, мотала нервы и деньги — боже, какие деньги! Прежде мертвым грузом лежавший золотой запас Линдта ожил, шевельнулся, словно подтаявший ледник, и поплыл, мелькая круглыми быстрыми нулями. Только на ремонт и обстановку громадной квартиры Галина Петровна истратила почти всю Сталинскую премию академика, но Линдт, едва ли заметивший все эти антикварные вавилоны из мореного дуба и карельской березы, немедленно получил Ленинку, и капитал, будто по мановению черта, снова удвоился.
Все было точно так, как обещала бабка. Чем больше Галина Петровна тратила, тем больше денег у нее становилось, чем больше она занималась собой, тем выносимее становилось страдание ежедневной жизни. Идеально честная сделка. Патронажная медицинская сестра Зоечка не соврала — поэтому Галина Петровна впервые опробовала условия договора именно на ней. Когда через неделю после знаменательной поездки в поликлинику Зоечка вновь прибыла к Линдтам с плановым визитом (и миллионом взволнованных вопросов), вместо Галины Петровны к ней вышла, тетешкая Борика, немолодая усатая нянька — первая в бесконечной череде холопок, которых Галина Петровна научилась нанимать и увольнять с той же бездумной сноровкой, с которой крестьянки перебирают картошку, равнодушно отшвыривая в сторону гнилую или просто мелкую. Зоечка отправилась в ту же кучу отбросов — достаточно было одного звонка, чтобы бедняжку изгнали из престижного рая Четвертого управления и навеки сослали в районную поликлинику — прививать от смертельных хворей крикливый пролетарский приплод. Удовольствие, которое Галина Петровна испытала от этого незначительного, в сущности, события, приятно удивило ее саму. Вранье, что месть — это блюдо, которое подают холодным. С пылу с жару оно гораздо лучше утоляет голод. Еще вкуснее, когда мстишь просто так — без смысла и даже без злости, просто забавляясь. Как будто ты Бог.
Бабка тоже так сказала.
Галина Петровна быстро поставила дом на великолепную широкую ногу: у нее оказался неожиданный талант к хорошим вещам, больше похожий на обратную сторону ее же равнодушия к людям, но в делах декора, как известно, главное не причина и даже не следствие, а результат. Даже откровенный хлам, найденный на барахолке, в руках Галины Петровны словно приобретал смысл, оказываясь редкой антикварной вещицей, к тому же она не ленилась консультироваться и не стеснялась спрашивать — качество редкое, драгоценное, почти невероятное для молодой женщины, которая не знала, чего бы еще захотеть. В дом зачастили какие-то приванивающие Достоевским юродивые старички-коллекционеры, от которых Николаич только за голову хватался, а сама Галина Петровна полюбила часами валяться на диване, пролистывая пухлые каталоги и альбомы по искусству и болтая розовыми, круглыми, безупречно ухоженными пятками. Линдт чуть не плакал от умиления, целуя гладкие ступни, выкрашенные густым алым лаком махонькие ноготки — ну, будто ягодки, честное слово. Маникюрша раз в неделю, два раза в неделю косметичка, каждый день с утра укладка, домашние туфельки на легком каблуке, шелковый халат, затканный драконами. Семь шелковых халатов — по одному на каждый день недели.
Домработница, дубоватая деревенская тетка, покорно откликавшаяся на Никитичну (по метрике на самом деле была Николаевна, больше того — Наталья Николаевна, этакий легкий, головокружительный, почти ничего не обещающий намек — словно пушистая, пушкинская ветка за полузамалеванным краской сортирным окном), трясущимися руками перебирала белье Галины Петровны: не то сортировала, не то ворожила, не то возносила молитвенную хвалу своим мордовским шишигам, которые поспешествовали и поспешили, и вот теперь она, Дуплищева Наташка, когда-то сопливый и голопузый рахит, невежественная дура, стоит в просторной хозяйской спальне, по самые локти погрузившись в запретное, сладострастное, нежное и кружевное.
О, эти скользкие шелковые комбинации — ледяные снаружи, электрически горячие изнутри, там, где шелк прилипал к бедрам и ласкал длинную гладкую поясницу с выложенной молодыми камешками дорожкой позвонков. Эти полупрозрачные срамные трусишки — даже ношеные, даже с желтоватыми пятнами и белесой слизью на ластовице, даже пропитанные в шагу старческой академической спермой, они пахли тонкой и тайной жизнью юного избалованного тела, и этот почти лепестковый, прерывистый аромат мешался с гладким запахом розового заграничного мыла, которым Галина Петровна распорядилась проложить все бельевые ящики своих бесчисленных гардеробов. А лифчики? Кружевные, на тонких бретелях, грудь в таких лежит, будто в открытой корзинке, наливная, тугая — не то зажмуриться, не то ущипнуть, не то со всей мочи воткнуть в золотую натянутую кожу булавку с яркой и круглой, как капелька крови, головкой.
Никитична-Николаевна встряхивала головой, отгоняя дурной морок, и выворачивала, и складывала по швам, и застирывала в высокой шипящей пене, целый день, целый день — в спальне один капроновый чулок, другой — в кабинете на подоконнике, отлетевшая перламутровая пуговичка, посуда, вся в слюдяных потоках подстывающего жира, пыль книжная, пыль платяная, пыль половая, пыль поддиванная… И все равно это была не работа, а судорожный, весь низ живота выворачивающий праздник, потому что из каждого небрежно сброшенного платья, из вороха скомканного постельного белья (менять каждый день, гладить с двух сторон, подкрахмаливать, не подсинивать ни в коем случае — вы меня поняли? повторите!) выступала сама Галина Петровна, непостижимая неповоротливому плебейскому разумению и оттого особенно желанная.