Жерминаль (Перевод Н Немчиновой)
Шрифт:
– Господи, смилуйся, прибери ты нас всех! Господи, смилуйся, прибери нас, положи всему конец!
Дед застыл в темном углу недвижно, словно старое кривое дерево, привычное к дождю и к ветру; отец все ходил от печки к буфету, не поворачивая головы.
Но вот отворилась дверь, - на этот раз пришел доктор Вандергаген.
– Ах, черт!
– воскликнул он.
– Хоть бы свечку зажгли, глаза от нее не испортятся... Ну-ка, поживее! Мне некогда.
Он, по своему обыкновению, ворчал, так как работа совсем измотала его. К счастью, у него были с собой спички. Отцу пришлось
Развернули одеяло. Альзира вся дрожала; трепещущий слабый огонек горевшей спички освещал ее тельце, худенькое, как у птенца, умирающего на снегу, такое хилое, что казалось, оно все состоит только из горба. И все же девочка улыбалась непостижимой улыбкой умирающих и, глядя в одну точку широко раскрытыми глазами, крепко прижимала ко впалой груди жалкие костлявые ручонки. Мать, задыхаясь от слез, вопрошала бога, хорошо ли он поступает, призвав к себе раньше матери единственную ее помощницу в доме, такую умницу, такую ласковую девочку. И тут доктор рассердился:
– Эх! Она отходит!.. От голода умерла несчастная девчонка! И она не единственная. Сейчас только другую осматривал, - около вас тут... Вот все вы так... Зовете меня, а я ничего сделать не могу. Хлеба надо, мяса... Вот чем лечить вас надо.
Спичка догорела и обожгла Маэ пальцы, он выронил ее, и опять густой мрак окутал маленький, еще теплый трупик. Доктор побежал дальше. Этьен молча слушал, как в темной комнате рыдает мать и без конца твердит мрачное свое заклятие, призывая смерть:
– Господи, да прибери ты меня, прибери, Господи, и мужа моего прибери, пошли нам всем смерть!.. Смилуйся, положи конец мучениям нашим!
III
В это воскресенье Суварин сидел один в зале "Выгоды", на обычном своем месте, прислонившись головой к стене. Теперь углекопы нигде не могли раздобыть хоть два су на кружку пива, никогда еще в питейных заведениях не бывало так мало посетителей. Жена Раснера застыла за конторкой в сердитом молчании, а сам Раснер, стоя перед чугунным камином, казалось, задумчиво следил за рыжеватыми струйками дыма, поднимавшегося от горящих кусков каменного угля.
Напряженную тишину, царившую в этой жарко натопленной комнате, внезапно нарушил стук - три коротких, сухих удара: кто-то постучался в окно. Суварин повернул голову, потом поднялся, услышав знакомый стук, которым Этьен не раз вызывал его, когда видел в окно, что машинист сидит в одиночестве за столом, покуривая папиросу. Но Суварин еще не успел подойти к порогу, как Раснер, узнав Этьена, стоявшего у окна в полосе света, отворил дверь и сказал:
– Неужели боишься, что я предам тебя? Заходи. Здесь-то вам удобнее будет поговорить, чем на дороге.
Этьен вошел. Жена Раснера любезно предложила ему кружку пива, он отказался жестом. Кабатчик добавил:
– Я давно догадался, где ты прячешься. Будь я доносчиком, как твои приятели говорят про меня, мне бы ничего не стоило уже неделю тому назад натравить на тебя жандармов.
– Зачем ты оправдываешься?
– ответил Этьен.
– Я и так хорошо знаю, что ты никогда таким подлым ремеслом не занимался... Можно не сходиться
Снова наступило молчание. Суварин вернулся на свое место и, откинувшись на спинку стула, рассеянным взглядом следил за колечками дыма от папиросы; но пальцами правой руки он в каком-то лихорадочном беспокойстве проводил по своим коленям, словно удивляясь, что их не согревает теплая шерстка его любимицы, крольчихи Польши, которая куда-то пропала в тот вечер; он испытывал безотчетное недовольство, ему чего-то недоставало, хотя он и не мог бы сказать, чего именно ему не хватает.
Этьен, сидевший по другую сторону стола, сказал наконец:
– Завтра на Ворейской шахте работа возобновляется. Негрель привез бельгийцев.
– Да. Выгрузились из вагонов, когда стемнело, - пробормотал Раснер, стоя поодаль.
– Как бы не началась резня!
– И, повысив голос, добавил: Нет, не бойся, я спорить с тобой не стану. А только вот что скажу: плохо дело кончится, если вы не перестанете упрямиться... Чего там... Ведь у вас не вышло, точно так же как и в Интернационале вашем не клеится. Я вот ездил в Лилль по делам и позавчера встретил там Плюшара. Кажется, разладилась машина.
И он сообщил подробности. Товарищество завоевало симпатию рабочих всего мира, развив такую энергичную пропаганду, что буржуазия и до сих пор трепещет, но теперь организацию с каждым днем все больше подтачивают внутренние раздоры и борьба честолюбцев. С тех пор как там взяли верх анархисты, изгнав эволюционистов, основателей Товарищества, все трещит; первоначальные цели: изменение положения рабочего класса - все это потонуло в распрях между сектами; отряд ученых людей распадается из-за их ненависти к дисциплине. И можно предвидеть неизбежную неудачу той мобилизации масс, которая одно время была столь грозной: казалось, они могли одним ударом разрушить старое, прогнившее общество.
– Плюшар просто заболел из-за этого, - продолжал Раснер.
– Да еще с голоса совсем спал. А все-таки говорит, ораторствует. Хочет ехать в Париж, там будет выступать... И вот он-то мне трижды повторил, что наша забастовка провалилась.
Этьен слушал понурившись, ни разу не прервав Раснера. Накануне он беседовал с товарищами и чувствовал, как повеяло на него ветром, враждебности и подозрения; эти первые признаки утраты популярности были, как водится, - предвестниками поражения. Сейчас он угрюмо молчал, не желая признаться при Раснере в своей тоске, - ведь кабатчик предсказал, что придет день, когда толпа освищет и его, Этьена, вымещая на нем свое разочарование.
– Да, забастовка провалилась, - сказал он, - я это знаю не хуже Плюшара. Но ведь мы это предвидели. Мы пошли на нее скрепя сердце и не рассчитывали сразу же покончить с Компанией. Только вот хмель в голову ударяет, рождаются большие надежды, а когда дело принимает дурной оборот, все позабывают, что этого и следовало ожидать, - люди начинают плакаться, ссориться, словно катастрофа нежданно-негаданно с неба свалилась.
– Так что ж ты?
– спросил Раснер.
– Если ты считаешь, что партия проиграна, почему не стараешься образумить товарищей?