Жернова. 1918–1953. Роман-эпопея. Книга пятая. Старая гвардия
Шрифт:
В тот же вечер, передав текущие редакционные дела своему заместителю, Николай Иванович поехал в Промакадемию. Ему мало было выплеснуться в строчки газетной передовицы. Нужны были живые слушатели, он должен видеть их глаза, должен знать их мнение, и если оно, это мнение, не совпадает с его, он должен так же переубедить несогласных и сомневающихся, как это сделал еще утром по отношению к себе самому.
Аудитория была переполнена, и сердце Николая Ивановича радостно вздрогнуло: люди пришли услышать от него живое слово, они верят ему, и он докажет им, что верят они не зря. Что там Сталин! Он и говорить-то как следует не умеет. Разве что по бумажке. А вот поставь его перед этими людьми – и что? Да ровным счетом ничего: будет выкатывать из-под усов слово
– В истории часто случаются такие коллизии… – говорил Николай Иванович звонким голосом, вцепившись обеими руками в края кафедры, точно боясь, что кипящее в его груди вдохновение оторвет его от пола и унесет в беспредельность, – …такие неожиданные, я бы сказал, коллизии, когда, при ближайшем рассмотрении кажется, что подобные коллизии противоречат общему ходу событий, их диалектической сущности. Но отойдите на несколько шагов в сторону, взгляните на эти события шире – и вы увидите, что они вполне вписываются в историческое русло, определенное гениями всемирного пролетарского движения. Гибель Парижской Коммуны стала возможной лишь потому, что коммунары, написав на своих знаменах новые социальные лозунги, продолжали между тем слепо следовать буржуазной морали с ее мнимо добродетельным отношением к побежденному врагу, морали, которой сама буржуазия никогда не следовала, прикрывая ею свои грязные делишки. Наша партия отбросила эти так называемые добродетели, признав за основу всякого практического действия революционную целесообразность. Сегодня эта целесообразность диктует нам непримиримое отношение к идейным врагам, потому что их действия, а более всего их помыслы, смыкаются с действиями и помыслами мирового капитала и их верных слуг – фашистов. Хотели мы того или нет, а отношение к нашим идейным врагам, изменившим нашей конечной цели на мировую революцию и построение социалистического общества во всемирном масштабе, может быть отношением двух полярно противоположных исторических сил – коммунизма и фашизма, коммунизма и национал-социализма, коммунизма и троцкизма. Другого нам не дано! Другого попросту быть не может! Иначе нас постигнет участь парижских коммунаров.
Слушатели академии хлопали долго, с восторгом, кричали что-то, что трудно было расслышать в этом гвалте, но что хорошо понимается и воспринимается каждой частицей напряженного тела как безусловное одобрение и понимание.
«Завтра, если уже не сегодня же, Сталину в подробностях доложат о моем выступлении, – думал Николай Иванович, вбирая в себя, впитывая, как впитывает живительную влагу полузасохший цветок, эти аплодисменты и крики зала. – Сталин безусловно должен остаться доволен моим выступлением. Не может быть, чтобы после такой поддержки с моей стороны он не вернул меня в Политбюро… Хотя бы, на первых порах, кандидатом…»
Уже дома, лежа в постели и слушая тихое дыхание своей юной жены, Николай Иванович вдруг представил себе Каменева в тюрьме – не в царской, не в буржуазной, а в советской, – и ему стало как-то нехорошо. Что может чувствовать товарищ Каменев, некогда замещавший Ленина во времена его болезни, – что может он чувствовать, сидя в одиночной камере на жестких нарах?… Говорят, в тюрьме плохо кормят, в камерах холодно, крысы, вши… И Зиновьев, и еще много людей, которых Николай Иванович хорошо знал, с кем работал в советском правительстве, в ЦК, с кем вместе боролся за установление советской власти… Хорошие же люди и преданные коммунистической идее большевики! И вот… «Боже, минуй меня чаша сия!» – вдруг ни с того ни с сего взмолился Николай Иванович и понял, что боится, боится до холодного пота, до судорог в животе, до истерики.
Откинул одеяло, сел на кровати, спустив ноги на толстый ковер. Включил торшер. Заворчала недовольно жена.
– Ты спи, спи, прелесть моя, – виновато произнес Николай Иванович и вспомнил, что сегодня не приласкал жену, не выполнил своих супружеских обязанностей, вообще почти не заметил ее присутствия, не слышал ее слов, не чувствовал ее прикосновений. А она молода, для нее любовь – это почти все, для нее постель и это самое… эти самые игры под одеялом – вершина любви и, может быть, счастья. А он… Эдак можно дождаться, что потерпит-потерпит, да и заведет себе любовника… Ах ты, боже ж ты мой!
Николай Иванович сверху попытался заглянуть в лицо жены, лежащей к нему спиной, но лицо оставалось в тени, и он ничего не разглядел. Может, она и не спит вовсе. Может, думает о чем-то своем, переживает. А он… Ах ты, бож-же ж ты мой!
Встал, поддернул пижамные штаны, сунул ноги в тапочки, пошлепал на кухню. Там, прикрыв за собой дверь, уселся за стол, закурил. Во рту было горько, в голове – пусто.
Заглянула домработница, чья комнатенка примыкала к кухне. Зевнула, прикрывая рот ладонью. Спросила сонным голосом:
– Может, чаю, Николай Иваныч?
– Чаю? Нет-нет, спасибо! Не беспокойтесь. Я вот только покурю… Идите спать.
Сидел, курил, слушая, как громко вздыхает за стеной одинокая женщина, как скрипит кровать под ее телом… Недавно в этой квартире жил Сталин со своей женой. Жена застрелилась. Сталин перешел в другую квартиру… Завтра ему доложат, что Бухарин плохо спал, нервничал. Сталин может решить, что у Бухарина не чиста совесть…
Николай Иванович чертыхнулся, пошлепал в кабинет. Присутствие за стеной женщины, которая наверняка прислушивается к тому, что делается в квартире, а завтра свои наблюдения изложит на бумаге, мешало, раздражало, вызывало беспричинный гнев, будто не только эта женщина, но и все люди видели, как он растерян и как он боится.
А тут еще эти чертовы политкаторжане: не захотели поддержать решение суда, отделались пустыми фразами о возможности пересмотра дела по апелляции… Старые кретины!
Завтра выйдет газета, Сталин прочитает, а общества каторжан, как организации, там нет, старых большевиков – тоже. Лишь частные мнения отдельных представителей. Даже если Сталин и не заметит, ему подскажут, ткнут носом: Бухарин, мол, стоит на позициях этих самых старых дураков, он ничему не научился, ничего не усвоил из своих ошибок и промахов, на словах он – одно, на деле – другое. И Сталин…
Николай Иванович даже застонал от бессилия своего и страха. Но тут же спохватился, стал названивать в редакцию, связался с выпускающим редактором, велел ему вставить в текст строку: «общества старых большевиков и политкаторжан единодушно поддерживают…» Ну, и так далее. Для них же, идиотов, лучше.
Только после этого успокоился, вернулся в спальню и осторожно пристроился под теплым боком жены, обнял ее рукой, нащупал в прорези рубашки мягкую грудь. Жена делала вид, что спит, но он знал, что она уже проснулась, ждет его ласки, более решительных действий. И он, осторожно повернув ее на спину, стал задирать рубашку, учащенно дышать, изображая вспыхнувшую страсть, в то время как в голове его не прекращали метаться обрывки тревожных мыслей.
Наконец жена раскрылась навстречу Николаю Ивановичу, и он, навалившись на нее всем своим телом, забылся всего на несколько коротких минут.
Глава 8
В небольшом старинном доме на улице Кирова, в уютном кабинете с камином, в котором с шипением и треском горели сырые березовые поленья, за круглым столом сидели четверо: председатель общества старых большевиков Оскар Минкин, секретарь Иван Синегубов, старейший большевик и политкаторжанин, проведший на царских каторгах более десяти лет, восьмидесятишестилетний Афанасий Коротеев и председатель общества политкаторжан Григорий Абельман. Все были подавлены только что прочитанной передовицей в газете «Известия», а более всего заметкой, в которой утверждалось, что оба общества единогласно и единодушно поддерживают приговор Зиновьеву-Каменеву и их товарищам. Это сообщение было неслыханной ложью, против которой они не знали, что предпринять.