Жили мы на войне
Шрифт:
— Вот бы глянули девчата на ваше голое войско, — не переставали смеяться минометчики.
А мы разом повеселели. Если бы кто-нибудь засек секундомером наш забег от окопов минометчиков до бани, было бы зафиксировано не одно побитие мировых рекордов. Баня, к счастью, не была повреждена артналетом, и мы обледеневшей оравой ворвались в «моечный зал». И замерли, разинув рты. На скамейке со скучающим видом, разопревший от жары, красный от удовольствия, положив ручку под голову, лежал Живодеров! Увидев нас, он невозмутимо перевернулся на другой бок.
Мы подскочили
— Кусок земли никак в водицу угодил, — злорадно произнес Живодеров и заохал, чертяка: — Ох, хо-хо, как ни хорошо, а всему приходит конец.
Поднялся, выбрал получше полотенце, тщательно обтерся и не спеша начал одеваться.
Так Живодеров и доказал всему взводу, что он не трус.
ТАРАН
В окопах и землянках, в госпиталях — там, где собиралось два-три солдата, начинались бесконечные фронтовые рассказы. О мирной жизни, о боевых делах, о друзьях-товарищах…
Многое время унесло из памяти, но многое живет в ней и по сей день.
Вот лежит на спине, покусывая сухую травинку, старшина Матухин. Глядя в небо, ведет свой неторопливый рассказ:
— Кем мне только за жизнь свою долгую работать не приходилось. Надо — топор в руки могу взять, дом или баню завсегда поставлю, крышу, крылечко подправлю. А заплот в один день свяжу — ни одна свинья в огород не проберется.
Как-то у нас на деревне тяжко заболел Иван Лукич. Что ни день, то хуже старику становится. Деревня заволновалась, потому как Иван Лукич, почитай, всех обувал и одевал. Бывало, такие чесанки скатает или борчатку сообразит, что любо-дорого. В райцентре наших девчат от других сразу отличали.
Ну, вот. Приходит к нему председатель колхоза Иван Иванович, тоже Матухин, здоровьем интересуется. А Лукич — мужик сообразительный — сразу всю дипломатию пресек.
— Интересуетесь, когда я помирать намереваюсь? — спрашивает.
— Дело житейское, — отвечает Иван Иванович, — но надо и о деревне подумать.
— Понимаю и не обижаюсь, — говорит Лукич. — Должно скоро, Иван Иванович. Я уж и сам по этому делу беспокоился. И вот что надумал: давай мне, председатель, молодца понятливого, я его мигом своему делу обучу.
— А успеешь, не подведешь? — беспокоится Иван Иванович.
— Пока замену не представлю — не помру, слово обществу даю, — говорит Лукич.
Посоветовались на правлении и мне, как комсомольцу, поручают — все таинства у старика выведать. А председатель еще дополнительный наказ сформулировал:
— Ты, — говорит, — не очень там торопись с учебой. Про себя свои знания держи, Лукичу вид подавай, что не разбираешься пока. Пусть старик поживет.
Ох, и досталось мне от Лукича. Объяснит он мне что, я мигом соображу, а делаю вид, что не понял. Он и так и эдак надо мной бьется, как-то даже не выдержал, подзатыльник влепил.
— Ты, — говорю, — дед, не дерись очень-то. Я, между прочим, комсомольское поручение выполняю.
А тот руку, об меня зашибленную, потирает
— Я, — говорит, — как беспартийный большевик тебя уму-разуму учу. Большевик завсегда комсомольцу подзатыльник дать имеет право, если тот заслуживает.
Ну вот так тянул-тянул я, а Лукич злится, но живет. Лет пять жил. Потом, видно, невмоготу стало, помер на покров.
Тогда приставили меня к лошадям. По вечерам да воскресеньям валенки катаю, шубы шью, а остальное время колхозным коням отдаю. Так привык я к ним, а они ко мне, что когда расставались, верите или нет, и меня, и их слеза прошибла. Лошадь, она ведь умная скотина, все понимает.
А покинул я их по такому случаю. Стала в нашу колхозную жизнь техника вторгаться. То там, то здесь затарахтит. Вот и стал я призадумываться. Как ни раскину, все выходит, что будущее не за живностью, а за машинами. Да и девки на нас, скотников, внимание перестали обращать. Им тракториста или комбайнера подавай.
Вот и решил я трактористом заделаться. Выбрал время, подошел как-то к Гришке-трактористу и прошу его прокатить меня на его штуковине. Тот сразу сообразил что к чему.
— Рад, — говорит, — содействовать механизации сельскохозяйственного труда.
Назначил он мне время, пришел я, уселся рядом, завел он машину и круга два дал. Вот тут-то и получился конфуз. Отродясь я такого шума не слыхал и тряски не испытывал. Весь свой слух начисто порастерял, и внутренности вконец перепутались. А Гришка-стервец не останавливается, кружит и кружит на своей тарахтелке, да еще и смеется:
— Привыкай, Андрюха. Терпи, солдат, генералом будешь.
Как в воду глядел. Правда, генерала из меня пока не получилось, но старшинствую помаленьку. Не получился из меня и тракторист: целую неделю ходил по деревне в полной глухоте. Ну ничего не слышал. Только бульканье в животе различал. Хожу, глазами хлопаю и на каждый вопрос согласно головой киваю. Народ удивляться стал.
— Чего это ты, Андрюха, — говорят, — в дело и не в дело головой киваешь?
Тогда я этого вопроса не расслышал, но сам дошел: надо в некоторых случаях и несогласие проявлять. Проявил и влип в историю. Спрашивают меня как-то:
— Ты, Андрюха, коней поил?
Я головой из стороны в сторону.
— Ну, а кормил?
Я тоже, как подсолнух на ветру, головой качаю.
На второй день та же история повторилась. Разозлились мужики и потянули меня на правление. Чуть из колхоза не вышибли. Спасибо Гришке-трактористу, прибежал, все как есть объяснил.
Да, тихие у нас места, голубые, зеленые, все в цветах, — с тоской в голосе продолжает Матухин. — Выйдешь вечерком, и от дома слышно, как речка промеж камней бурчит. А до нее, родимой, не меньше километра. Или вот комар-чертяка. Он еще только укусить тебя задумал, заход над головой делает, а ты уж его чуешь. Ну, а в пике пойдет, уж как «мессер» шумит. Только шум кончился, смело по щеке бей — наверняка комар твой будет. Или вот девчата за околицей песню затянут. Для себя поют, а ребята за две версты уши навострят и к ним торопятся.