Житейские воззрения Кота Мурра
Шрифт:
Весьма похвально, что, воспитывая меня, маэстро Абрагам не придерживался ни забытых принципов Базедова, ни методы Песталоцци, и я, так сказать, воспитывал себя сам; он требовал лишь одного: чтобы я сообразовался с известными общепринятыми нормами, каковые маэстро считал безусловно необходимыми в обществе, земную власть предержащем, ибо в противном случае все кидались бы друг на друга как одержимые или слепые, угощая встречных толчками и синяками, и тогда никакое общество вообще не могло бы существовать. Совокупность этих принципов маэстро Абрагам называл естественной благовоспитанностью, в противовес условной, в силу которой следует покорнейше просить прощения, если какой-нибудь болван налетит на тебя или отдавит тебе ногу. Весьма возможно, что такая благовоспитанность необходима людям, но я никак не могу понять, зачем должно соблюдать ее нашей вольнолюбивой породе; а поскольку главным орудием, которым хозяин вколачивал в меня те общепринятые нормы, была роковая березовая розга, я имею полное право жаловаться на суровость своего воспитателя. Я бы давно убежал от него, если бы не приковало меня к нему врожденное стремление к вершинам культуры. Чем больше культуры, тем меньше свободы, - это непреложная истина. С культурой растут потребности, с потребностями... Именно от привычки удовлетворять кое-какие
Ничто в комнате хозяина не имело для меня столь притягательной силы, как его письменный стол, вечно загроможденный книгами, рукописями и всевозможными диковинными инструментами. Могу сказать, что стол этот был для меня чем-то вроде волшебного круга, в коем я был заключен, и в то же время я испытывал некий священный трепет, мешавший мне утолить свою страсть. Но в один прекрасный день наконец, когда хозяина не было дома, я превозмог страх и прыгнул на стол. Какое это было наслаждение очутиться среди бумаг и книг, сладострастно рыться в них! Не озорство, нет, лишь любознательность, жгучая жажда знаний заставила меня вцепиться в рукопись и теребить ее до тех пор, пока я не изодрал ее в клочки. Тут вошел хозяин, увидел, что я натворил, и бросился ко мне с оскорбительной бранью: «Шкодливая бестия!» Он так отодрал меня березовым прутом, что я, визжа от боли, заполз под печку, и целый день никакими ласковыми словами нельзя было меня выманить оттуда. Кого, скажите, не отпугнуло бы навсегда подобное начало? Кого не заставило бы свернуть с пути, пусть даже предначертанного ему самой судьбой? Но едва я оправился от побоев, как, повинуясь необоримому порыву, снова вскочил на письменный стол. Правда, стоило хозяину прикрикнуть на меня: «Ах, чтоб тебя!» - и я тут же бежал без оглядки, так что до учения дело не доходило; но я спокойно ждал своего часа, чтобы начать занятия наукой, и вскоре час сей настал.
Однажды хозяин собрался выйти из дому и, памятуя о разорванной рукописи, хотел выгнать меня вон, но я так хорошо спрятался в углу, что он меня не нашел. Как только хозяин удалился, я не замедлил взобраться на стол и улегся среди бумаг, что доставило мне неописуемое блаженство. Я ловко раскрыл лапой лежавшую на столе довольно объемистую книгу и стал пробовать, не удастся ли мне разобрать печатные знаки. Вначале ничего не получалось, но я не отступал, а продолжал пристально смотреть в книгу, ожидая, что некое откровение снизойдет на меня и научит читать. Углубленный в книгу, я не заметил, как вошел хозяин. С криком: «Гляди-ка, опять эта проклятая тварь!» - он подскочил ко мне. Было поздно спасаться бегством. Прижав уши, я собрался в комок и уже чувствовал розгу над своей спиной. Однако поднятая рука хозяина внезапно застыла в воздухе, раздался хохот: «Кот, а кот, - воскликнул он, - да ты читаешь? Ну, этого я не хочу, не могу тебе запретить. Смотри, какова страсть к учению!» Он вытащил из-под моих лап книгу, заглянул в нее и захохотал пуще прежнего. «Что такое?
– заметил он.
– Ты, надо полагать, завел небольшую библиотечку, иначе я не понимаю, какими судьбами эта книга попала на мой письменный стол? Что ж, котик, читай, учись прилежно, можешь даже легкими царапинами отмечать важнейшие места в книге, разрешаю тебе!» С этими словами он пододвинул ко мне раскрытую книгу. Это было, как я узнал впоследствии, сочинение Книгге «Обхождение с людьми», и я почерпнул в этом великолепном труде много житейской мудрости. Он весьма созвучен моей душе и как нельзя лучше подходит для котов, желающих достигнуть преуспеяния в человеческом обществе. Эта цель книги, насколько мне известно, до сих пор оставлялась без внимания, отсюда и проистекает ложное суждение, будто человек, точно следующий перечисленным в этом труде правилам, неизбежно прослывет косным, бессердечным педантом.
С тех пор хозяин не только позволял мне сидеть на письменном столе, но даже был рад, если я вскакивал на стол и разваливался на бумагах, когда он работал.
Маэстро Абрагам имел привычку подолгу читать себе вслух. Я не упускал случая расположиться так, чтобы заглядывать в его книгу, что при моей врожденной зоркости мог делать, не мешая ему нисколько. Сравнивая печатные знаки со словами, которые он произносил, я за короткое время научился читать, а кому это покажется невероятным, тот не имеет понятия о необычайно восприимчивом уме, вложенном в меня природой. Зато гениальные натуры, каковые понимают и ценят меня, не усомнятся касательно такой методы обучения, ибо они, быть может, и сами прибегали к ней. Тут я почитаю своей обязанностью поделиться любопытнейшими наблюдениями относительно совершенного понимания человеческой речи. Должен сознаться, я не могу с полной ясностью растолковать, как достиг этого понимания. С людьми будто бы происходит то же самое, однако это меня нисколько не удивляет, потому что отпрыски человеческой породы в младенчестве несравненно глупее и беспомощнее нас. Даже будучи совсем крошечным котенком, я никогда не царапал себе глаз, не лез лапами в огонь, не хватался за свечу, не глотал сапожной ваксы вместо вишневого варенья, как это нередко случается с маленькими детьми.
Научившись бегло читать и день ото дня все более начиняя голову чужими мыслями, я почувствовал наконец неутолимое желание спасти от забвения собственные мысли, порожденные моим гением, а для этого необходимо было овладеть мудреным искусством письма. Как внимательно ни наблюдал я за пишущей рукой хозяина, мне никак не удавалось разгадать, в чем же секрет его движений. Я принялся за книжку старика Гильмара Кураса - единственное руководство по чистописанию, какое нашлось у хозяина, - и напал было на мысль, что загадочную трудность писания можно преодолеть с помощью большой манжеты, которая поддерживает пишущую руку, изображенную в учебнике. То, что хозяин пишет без манжет, доказывало лишь его особый навык - ведь опытный канатоходец тоже не нуждается в шесте для балансирования. Я страстно мечтал о манжетах и уже собирался разорвать чепец нашей старой ключницы и соорудить из него манжету для правой лапы, как вдруг, в минуту вдохновения, какое посещает великие умы, блеснула у меня в голове гениальная мысль, устранявшая все помехи. Я сообразил, что неумение держать перо так, как это делает хозяин, проистекает скорее всего от разницы в строении наших конечностей, и это предположение оказалось верным. Следовало изобрести другой способ письма, более подходящий к строению моей правой лапки, и, как вы сами понимаете, я действительно изобрел его. Так различие в организации индивидуумов вызывает к жизни новые системы.
Второе несносное затруднение состояло в обмакивании пера в чернила. Мне никак не удавалось при обмакивании уберечь свою лапку, - она всякий раз попадала в чернила, так что первые буквы вычерчивались не столько пером, сколько лапой, и получались несколько крупными и аляповатыми. Поэтому невеждам мои первые манускрипты покажутся просто бумагой, испещренной чернильными пятнами, зато выдающиеся умы легко признают гениального кота уже по первым его сочинениям и будут поражаться глубине и полноте таланта, впервые брызнувшего из неиссякаемого источника. Дабы потомство в дальнейшем не спорило относительно хронологической последовательности моих бессмертных творений, оповещу его сразу, что первым моим произведением был философский сентиментально-дидактический роман «Мысль и Чутье, или Кот и Собака». Уже это первое мое сочинение могло бы обратить на меня внимание всего мира. Позднее, одолев все науки, я написал политический трактат под названием «О мышеловках и их влиянии на мышление и дееспособность кошачества». После чего вдохновился и сочинил трагедию «Крысиный король Кавдаллор». И эту трагедию можно было бы с одинаковым успехом представлять несчетное количество раз во всех театрах, какие только существуют на свете. Эти произведения моего стремящегося ввысь духа открывают длинный список моих сочинений. По какому случаю они были написаны, я расскажу более подробно в надлежащем месте.
Постепенно я научился крепко держать перо и не пачкать лапу чернилами, да и слог мой стал живее, глаже, прозрачней; теперь я предпочитал писать в духе «Альманаха муз», сочинял различные премилые вещицы и вообще очень скоро стал тем любезным, обаятельным и милым мужчиной, каким слыву и по сей день. В то время я чуть не сочинил героическую поэму в двадцати четырех песнях, но, когда я ее закончил, получилось нечто совсем другое. За это Тассо и Ариосто да возблагодарят небо, покоясь в своих могилах. Ежели бы из-под моих когтей в самом деле вышла такая поэма, их обоих ожидало бы полное забвение.
Теперь перейду...
(Мак. л.) ...для лучшего понимания моего рассказа все же необходимо, благосклонный читатель, ничего не утаивая, подробно ознакомить тебя со всеми обстоятельствами.
Всякий, кому хоть раз случалось останавливаться в гостинице прелестного городка Зигхартсвейлера, уж, верно, слыхал про князя Иринея. Стоит гостю заказать блюдо из форели, которая в этих краях превосходна, как хозяин не преминет заметить: «Вы правы, сударь! Наш светлейший князь тоже изволит любить форель, а я умею приготовлять вкусную рыбу точно так, как ее готовят при дворе». Между тем образованный путешественник знает из новейших руководств по географии, из карт и статистик, что городок Зигхартсвейлер вместе с Гейерштейном и всеми его окрестностями уже давно включен в великое герцогство, по которому он проезжает; и он будет немало поражен, обнаружа здесь светлейшего князя и даже целый двор. Дело, однако же, объясняется весьма просто. Князь Ириней когда-то действительно правил живописным владеньицем близ Зигхартсвейлера. С бельведера своего дворца он мог при помощи подзорной трубы обозревать все свое государство от края до края, а потому благоденствие и страдания страны, как и счастье возлюбленных подданных, не могли ускользнуть от его взора. В любую минуту ему легко было проверить, уродилась ли пшеница у Петера в отдаленнейшем уголке страны, и с таким же успехом посмотреть, сколь заботливо обработали свои виноградники Ганс и Кунц. Ходят слухи, будто князь Ириней выронил свое игрушечное государство из кармана во время небольшого променада в соседнюю страну; так или иначе, но в последнем, снабженном приложениями издании великого герцогства крошечные владения князя Иринея включены и вписаны в реестры упомянутого герцогства. Князя освободили от тягот правления, назначив ему изрядный апанаж из доходов его прежних владений, который он и проедал в прелестном Зигхартсвейлере.
Помимо своего игрушечного государства, князь владел еще значительным состоянием, оставшимся безраздельно в его руках, и он от роли мелкого владетельного князя перешел на положение высокопоставленного частного лица; теперь он мог беспрепятственно устроить свою жизнь по собственному желанию и вкусу.
Князь Ириней пользовался славой человека утонченной образованности, покровителя наук и искусств. Ежели к этому добавить, что бремя правления подчас мучительно тяготило его, что давно уже шла молва, будто он в изящных стихах выразил романтическое желание вести уединенную, идиллическую жизнь procul negotiis [12] в маленьком домике у журчащего ручья, в окружении любимых домашних животных, то невольно возникала мысль, что отныне князь, забыв о роли государя, устроит себе уютный домашний очаг, а это ведь вполне во власти богатого, независимого частного лица. Но все сложилось совершенно иначе.
12
Удалившись от дел (лат.).
Вполне может статься, что любовь великих мира сего к искусствам и наукам есть лишь неотъемлемая часть придворной жизни. Положение обязывает иметь картины и слушать музыку; считается неудобным, если придворный переплетчик сидит без дела, вместо того чтобы одевать в кожу и золото всю наиновейшую литературу. Но если такая любовь неотделима от придворной жизни, то она должна угаснуть вместе с нею, она не может давать радость сама по себе или служить утешением взамен утерянного трона, вернее, игрушечного стульчика регента, на котором он привык восседать.