Жити и нежити
Шрифт:
– И рабочих ещё. Двоих, – добавил Тимофей. – Они ремонт недавно сделали.
– И рояль! Борис Ефимыч, вы бы видели, какой там рояль! – не унимался Федя.
– У них там фирма, они сертификаты будут выдавать всем, на счастье! – сказала Ира и расплылась в улыбке.
– Хм, вот как. Ясно, ясно. – Борис Ефимыч потеребил седеющую бороду. Пальцы у него были большие и плоские – пальцы работяги, привыкшего работать с деревом, а не музыканта. Он и сделал своими руками все эти инструменты. Подумав, он прикинул что-то, потом вскинул голову к часам, висящим под потолком, и скомандовал: – Ладно, это мы выясним. Что сидим? Живо за инструменты! И так половина занятия прошла. Кто к концерту
Яр отключает монитор.
– На двери ставим защиту, – говорит, подумав.
– Брат, он сюда не пойдёт. Может, один раз поднимется, увидит всё в прежнем виде и больше не придёт.
– А дети?
Я молчу. Про детей никогда ничего нельзя сказать наверняка.
– Больше чтобы ни ногой. Из живых – никого. Мы не оставляем следов.
– Да, брат. Я помню.
Он вздыхает и устало прикрывает глаза. Я чувствую его досаду как свою. Но всё же гораздо сильнее – голод.
Поэтому пока он не видит, тихонько подхожу к двери и выскальзываю с чердака. Я спешу на охоту. На солнцеедов.
Это всегда так начинается: вдруг непреодолимо потянет к людям. Невыносимо, страстно. И не из-за голода. Чуешь всем естеством: голод тут ни при чём. Так потянет, чтобы не просто выйти на свет, пройтись в сумерках по окраине какого-нибудь селенья, чтобы собаки за заборами сперва обмерли от страха, а после, когда отойдёшь за километр, тоскливо завыли в темноту; и не просто вылезти на обочину, посмотреть вслед проезжающему автомобилю, сесть в кабину к скучающему дальнобойщику, проехаться до съезда с главной, состричь с него, сколько получится, – и опять к себе, в Лес…
Нет.
Начинает тянуть по-настоящему в город, в толпу, и такое беспокойство охватит, такой тоской защемит душу – или что там у нас вместо неё, что начнёшь чего-то ждать, надеяться, даже верить…
Это значит началось. Закрутилось – и тебя понесло. Уже выносит – к ним, к смертным, и остановиться невозможно. Яр называл это очнуться. Очень хорошее слово, если вдуматься: вот ты будто в анабиозе, и вдруг случается то, что заставляет тебя вздрогнуть. Сбросить мох. Откопаться из-под жухлой листвы. Покинуть нору, болото, холодную сырую расселину, подвал нежилого дома, склеп, трухлявое дупло в вековом дереве. Разлепляя глаза, щурясь на солнечный свет, с каждым шагом всё более походя на человека, мы идём, послушные древнему зову: искать, искать, искать. Это значит, что кто-то близок к порогу. Это значит, что кто-то получает свой единственный шанс разомкнуть ограниченность. И ты получаешь его вместе с ним. И вот ты почти человек, в облике и подобии человечьем – мыслишь, дышишь, чтобы найти его, своего человека. А когда это происходит, становишься житью и следуешь за ним, узнаешь его, а потом судишь… Но главное – совсем как люди – цепляешься за эту жизнь. И как же страшно бывает представить, что придётся снова её отпустить…
Да, Яр, как всегда, прав: очнуться – очень точное слово. Он говорил, что как люди отличаются степенью осознанности, так и мы отличаемся разной способностью очнуться. И частотой этого процесса. Он утверждает, что мы с ним приходим в себя довольно часто, раз в пятьдесят – семьдесят лет. Яр научился рассчитывать примерную дату и место. Вывел сложную формулу. И стал готовить небольшие схроны, класть туда что-нибудь ценное на первое время после пробуждения. Вот только мы поселились на чердаке – сразу приметил удобное дупло в одном из старых клёнов в сквере, справа от памятника Вовочке. Говорит, когда в следующий раз мы снова появимся
А ещё говорит, что время нашего беспамятства сокращается. Это значит, мы на верном пути, смеётся Яр. На верном пути к освобождению естественным путём. Но всё-таки не путём смерти. Не знавший рождения не знает и смерти, говорит Яр, а того дня, когда нас кто-то родил, не помнит даже он. А ему можно верить: он помнящий. Он помнит все наши пробуждения и даже то, что случается между ними. Мне жутко представить, что он помнит. По ночам говорит по-арамейски. По-арамейски, по-эллински, на латыни, санскрите, на старославянском и уду – был такой мертвый язык. Я могу его понять, если захочу, но мне не хочется: сдался мне этот уду? Да и что такого может бормотать Яр во сне: отдаёт военные команды или вспоминает любовницу, тысячу лет назад ставшую прахом.
Я же не помню ничего. Мне так проще. Порой кажется, что и очнуться до конца у меня не получается. Во всяком случае, не так, как у брата. А он, по-моему, никогда не теряет сознания до конца. И уж точно не стягивает с людей силы. Как он обходится без этого, я не представляю. Но он не нежить. Он уже почти не нежить. А я – да: нежить, дикая тварь из дикого Леса. Голодная и одинокая. Даже среди людей меня нет-нет да и потянет обратно. И тогда я совершаю поступки, за которые мне должно быть стыдно, будь я и правда в сознании. Но мне не стыдно. Вот как с этими травоядными. Не окажись стрелка, я бы стянула с них, сколько сумела. А теперь приходится ехать в город несолоно хлебавши.
Я устало прикрыла глаза. Вечерняя электричка в Москву, полутёмный вагон, народу много: кто дремлет, кто скучает, кто слушает музыку. У всех на лицах печать прошедших выходных. Я сейчас такая же, как и они: раздражённая, уставшая. И голодная, чертовски голодная.
Это моя специализация: с незапамятных времён я выбираю для охоты разнообразные человеческие сообщества. Они многочисленны, и, что важно, люди, попав в группу с руководителем, обычно настолько утрачивают самосознание, что не замечают, когда с них тянут. Поэтому всё проходит проще, быстрее и гуманнее, чем при индивидуальных контактах. Их я, признаться, не люблю и практикую в крайних случаях. Но как бы сейчас не пришлось… Нет, очень бы не хотелось: брат узнает – прибьёт.
Поезд затормозил, и в вагон набилась группа молодых людей. Столпились у выхода. Смеялись и громко разговаривали. Я подняла глаза, всмотрелась. Да, сообщество: было в них что-то объединяющее. Но сразу не понять, что именно. Не туристы, не грибники, не реконструкторы – этих я уже встречала. Не сектанты, как те, которые только что от меня ушли. Но всё же что-то общее есть: от них пахнуло чувством внутренней свободы, ощущением созидательного потока. Только сосредоточены на себе, ничего не замечают вокруг. На себе и своём увлечении. Но что же это? У всех рюкзаки или чехлы. Ясно: музыканты. Только странные какие-то музыканты… Ну да неважно. Сейчас я с них тянуть ничего не буду. Не при посторонних же этим заниматься. Охота – дело интимное.
Яр успокаивает: дескать, для меня ещё не всё потеряно. Говорит, что утратившие способность очнуться быстро теряют образ и подобие человека. Они становятся нежитью с хвостом – лешаками, чертями, троллями, хюльдрами. Ведь, по сути, в чём разница между Паном и Фебом? – говорит Яр. Только в наличии хвоста. Вот забудешь, что значит очнуться, потеряешь человеческий облик – и всё, останешься Паном навек… Так утверждает Яр, и во мне теплится надежда, что не всё ещё потеряно, что если я смогу остановиться, смогу не взять лишнего, то сумею не отрастить хвоста…