Живи, Донбасс!
Шрифт:
А тут – сам позвал Бура, похлопал по свободному соседнему сиденью.
– Как там? – спросил сразу про всё.
Бур втиснулся в кресло, пожал сухую горячую ладонь – словно за лапку жар-птицы подержался.
– Без подвижек.
– И то ладно.
На том разговор и иссяк. Автобус вывернул на пригородную трассу. Трубач отвернулся в темноту, где сизой мишурой повалил снег. Бур поправил пакет под ногами. Впереди молодняк взорвался смехом. Бур упёрся коленкой в спинку сиденья и прикрыл глаза.
– Беда идёт, – без выражения сказал Трубач.
У Бура
– Что, опять? – усмехнулся, приглашая высказаться.
Снайпер повернулся к Буру, нагнулся ближе, дыхнул чесноком, усталостью, старостью. Заговорил жарким яростным шёпотом:
– Думал, хоть бы одного достать. Думал, положу его, и легче станет. Мечтал – если о таком вообще мечтать можно. Но они же, сволочи, сами никогда не суются на передок. Понимаешь, Эстет? Чужими руками всё, чужим мясом.
– Ты о ком вообще, Трубач?
– Да про них же! Про светляков! Я уж и надеяться перестал. А вчера…
Трубач странно замолчал, словно ему вдруг не хватило дыхания.
– С ночи на лёжке, затёк весь, окоченел, зато точка хорошая, уходить жалко. Марьяновка целиком на ладони, от околицы до околицы. Жду. И тут – глазам не верю! Он! Светляк! Выходит из хатки во двор, спокойный такой, как хозяин, неторопливый, в полный рост, спина прямая. Встал на крыльце, к нему народ подтягивается. И бойцы, и местные, деревенские. Слушают его, что ли. А он на крыльце как на трибуне – и так здоровый, а тут ещё ступеньки три-четыре. Я его от пояса до макушки крестиком щупаю, примериваюсь, давно стрелять пора, а я всё еложу. И тут он голову поворачивает и смотрит. Прямо на меня, понимаешь, Эстет?! Уставился, гнида, и улыбается.
Бур разлепил веки, искоса глянул на Трубача. В темноте было непонятно, смотрит снайпер на него или куда-то мимо.
– Не выстрелил?
Силуэт Трубача помотал головой:
– И это беда. Если я сплоховал, что же с другими нашими будет? Понимаешь, я не то что «не смог» – я расхотел! Передумал, получается.
– А ничего не будет, – сказал Бур. – Они там, мы тут. Меньше нервничай, больше отдыхай.
– Не понимаешь, – горько подытожил Трубач и отодвинулся, нахохлился. – Передавят как котят, вот что будет.
Каких котят, кто передавит – не объяснил. И не попрощался, когда Бур вышел в снежную темноту на богом забытом перекрёстке.
Дорогу постепенно заметало, ледяные иглы кусали за щёки. Зато можно было не думать, смотрит кто-то на тебя в оптику или нет – видимость упала метров до ста.
Через четверть часа в ночи забрезжили огоньки Шатова, раздался окрик часового. Хорошо, подумал Бур, вернуться к своим. Ещё и в тепло, а не в стылую траншею, так вообще праздник.
Его бойцы во время ротации размещались «на сугрев» у бабы Крыси, глубоко пенсионного возраста сельской учительницы Кристины Борисовны, с переворота не видавшей ни школы, ни учеников. Дверь не запиралась. В прихожей пахло гречкой и тушёнкой. Бур внезапно понял, что, кроме какого-то из десяти городских чаёв, в желудке давно ничего не было.
– А, Коля, – баба Крыся принципиально игнорировала позывные, – руки мой и ужинать. Стынет всё.
– Привет, командир, – сказал Менделеев. – В расположении части ажур и абажур.
За круглым столом поместился весь взвод Эстета. Бур занял последнюю свободную табуретку. Вовчик где-то добыл рулон строительного утеплителя, и теперь разгорался спор, станет от стекловаты в блиндажах теплее или грязнее. Баба Крыся поставила на центр стола алюминиевую кастрюлю, Менделеев встал на раздачу. С печки спрыгнула кошка Картошка – своенравное существо пятнистого буро-чёрно-рыжего окраса, невзначай потёрлась о штанину Бура и запрыгнула ему за спину на подоконник.
Как котят, вспомнил Бур слова Трубача. И представил себе, как светляк улыбается, глядя в перекрестие прицела.
Началось перед рассветом. Благодаря метели противнику удалось подобраться вплотную к дозору шатовской роты. Работали ножами, без шума, и прямая дорога к спящему селу открылась бы для атакующих, если бы не Вовчик. В три часа он заступил на дальний северо-западный пост с двумя «старослужащими» шахтёрами, опытными, повоевавшими сполна с самых первых дней. Но получилось так, что ветераны погибли сразу, а хлипкий Вовчик умудрился увернуться от удара диверсанта и сдёрнуть с пояса гранату.
В самый разгар боя Бур оторвался от своих. В одиночку прорвавшись на пост, застал Вовчика ещё живым среди разбросанных тел. Подобрался вплотную, осмотрел раны. Даже без медицинского образования всё было понятно.
– Эстет, – просипел Вовчик еле шевелящимися губами, – маме. Маме скажи…
И умер.
Бур давно пригасил в себе внутренний фитилёк, отвечавший за эмоции. Научился не чувствовать, не обмысливать, не истязать себя бесцельными «а если бы». Иначе от всего, с чем приходилось сталкиваться на этой войне, давно разорвался бы мозг и остановилось сердце.
Бур не слишком любил людей – как, впрочем, и самого себя. Но ему казалось важным, чтобы у каждого был шанс проявить себя, добиться чего-то стоящего, выбрать цель и попытаться до неё дотянуться. В долгих окопных разговорах с Менделеевым они часто упирались в эту тему – что есть свобода воли? Как ей распорядиться? Может ли воля попасть в неволю, а свобода оказаться умело сконструированной ловушкой, красивой обманкой, изощрённой фикцией?
Где-то в ответах, а может, и в самих вопросах крылось объяснение происходящему, причины гражданской войны, разгоревшейся из подожжённых шин и листовок с красивыми и бессмысленными словами.
Дозорный пост оказался отрезан от основных позиций. Заброшенный коровник на полпути между Буром и траншеями у Шатова перешёл под контроль противника. Откуда-то из-под стрех били злыми короткими очередями два станковых пулемёта. Выстрелы посверкивали по всему полю – бой рассыпался на отдельные стычки, персональные дуэли. Атака увязла, и вскоре проснулись миномёты и артиллерия с обеих сторон. Деться с поста было некуда, разве что за нейтральную полосу на чужую территорию. Обидно, если вот так, подумал Бур за секунду до того, как прилетело.