Живи как хочешь
Шрифт:
«Это не так глупо», – подумал Виктор Николаевич. Она заговорила о пьесе. Хорошо ее помнила и очень хвалила. «Вот и на меня подействовала лесть, – подумал он. В ней в самом деле есть очарованье… Надя все хвалит, что я пишу, но эта хвалит тоньше. Впрочем Надя в сто раз лучше ее, и сравнивать глупо! Жест очень картинный и соблазнительный, но она им немного злоупотребляет. На кого она похожа?» – После разговора с Дюммлером он тоже бессознательно настроился на сравнения с живописью.
– Вы похожи на портреты, которые Алексис Гриму писал, когда бывал пьян и не слишком добр. Эти портреты очень красивы и чуть фантастичны. Всегда впечатление: что-то не то, – сказал он и подумал, что на этот раз, в виде исключения, подтвердил ее слова: без причины говорил не совсем правдиво, – большого сходства с портретами Гриму в Тони не находил, да и помнил их плохо. «А вот, что „что-то не то“, это совершенно верно».
– Что же не то?
– Не знаю.
Дюммлер подошел
– Я сообщил нашим друзьям, что вы склонны были бы войти в «Афину», – сказал он. – Все мы очень этому рады. Вам надо будет проделать некоторые, несложные формальности. Тони вам все это изложит.
– Но, повторяю, я хотел бы оставить за собой право выйти, если я увижу, что не подхожу для общества, – сказал Яценко. Американский профессор одобрительно наклонил голову.
– Это само собой разумеется. Мы уходящих не закалываем, – с улыбкой сказал Дюммлер. – Но мы надеемся, что вы от нас не уйдете. И хотя до выполнения этих формальностей вы еще не считаетесь членом нашего общества, я хочу, чтобы вы, а заодно и мы все, послушали музыку, которой будут открываться наши торжественные заседания. Наш замечательный музыкант Гранд сегодня не мог прийти. Мы его просили подыскать что-либо подходящее, и он остановился на «Волшебной Флейте» Моцарта.
– Прекрасный выбор, – сказал Фергюсон.
– Да, может быть, хотя я предпочел бы новую музыку. Новая музыка построена на диссонансах, как и вся современная жизнь и мысль, – сказал Делавар с очень значительным видом. У Дюммлера чуть втянулись щеки, он уже давно с трудом подавлял зевки. Делавар это заметил и обиделся.
– Это очень интересное суждение, – поспешно сказал Дюммлер.
– Во всяком случае музыка единственное вечное искусство, хотя ее губит радио. Литература идет к концу, прежде всего в силу перепроизводства. В мире выходит, кажется, около ста тысяч книг в год. Таким образом литературная известность становится чистой иллюзией. Никто никого не знает, никто никого не читал.
– Тем более приятно, что вы при таком взгляде все же не отказываетесь поддерживать некоторые литературные начинания, – сказал Дюммлер и пояснил сидевшему рядом с ним Яценко: – Мосье Делавар обещал дать некоторую сумму на издание одной книги о Бакунине.
– Хорошо, что вы напомнили. Я сейчас напишу вам чек, – сказал Делавар и вынул из кармана чековую книжку.
– Я в мыслях не имел напоминать. Помилуйте, ничего спешного, – ответил Дюммлер, по долгому опыту знавший, что такие дела никогда не надо откладывать. – Очень мило с вашей стороны, – сказал он, бегло взглянув на чек. «Что бы о нем ни болтали, а деньги он умеет давать просто и хорошо. Щедрого от природы человека всегда можно узнать по тому, как он жертвует деньги».
– Вы, кажется, сами играете на рояле? – спросил его Фергюсон.
– Когда-то играл. Люблю музыку и по сей день, но судить о ней не смею. По-моему, для этого надо ею заниматься специально лет пять-шесть, надо знать гармонию и контрапункт, – сказал Дюммлер. – Вы знаете «Волшебную Флейту»?
– Знаю и очень люблю, – сказал Яценко. – Кто же будет играть?
– Наша милейшая Тони не откажет нам в этом удовольствии.
– Вы знаете, что я играю плохо. Гранд действительно замечательный музыкант, так что я его заменить не могу, – сказала Тони, но села за рояль.
Дюммлер, слушая, морщился. «Не то, совсем не то, нехорошо. Господи, все педаль и педаль! Надо было бы отменить в „Афине“ и музыку, так только людей насмешишь». Тони напевала и слова, сначала вполголоса, потом громче."…La haine et la col`ere – Jamais n'ont penetr'e – Dans ce s'ejour prosp`ere – Des hommes reviv'es"… [30] Яценко слушал рассеянно. «Что же это все-таки за общество, эти hommes reviv'es? Неопозитивисты? Неоэкзистенциалисты? Теперь в Париже всяких таких c'enacles хоть пруд пруди… Однако Николай Юрьевич, конечно, не пошел бы в глупенькое или нехорошее общество. За ним я как за каменной горой», – думал он, не сводя глаз с Тони. Глаза у нее блестели все больше – или так ему теперь казалось. Он был недоволен собой, особенно тем, что сравнивал ее с Надей. «Тут и сравнения быть не может! Эта совершенно изломанная особа, словечка в простоте не скажет. Да, вероятно, морфинистка"… Он встретился глазами с Тони; она смотрела поверх его лба, и в ее взгляде ему показалась насмешка.
30
«Не проникали никогда ненависть и гнев в это благоденствующее убежище возрожденных людей"
VI
Профессор Вильям Фергюсон считался по справедливости одним из первых физико-химиков в Соединенных Штатах. Он был знаменит, поскольку им может быть ученый: человек сто в мире хорошо знали, что именно он сделал. Большинству же читающих газеты людей было известно, что он принимал участие в работе, которая привела к
Его ученая карьера шла хорошо. Первые же его работы обратили на себя внимание. Приложениями науки к промышленности он не занимался, патентов не брал, ни на каком заводе косультантом не был. Фергюсон всегда был совершенно бескорыстным человеком. Повышение профессорского жалованья доставляло ему удовлетворение преимущественно потому, что отвечало желаньям его жены. Она часто ему говорила, что другие ученые зарабатывают много больше и живут лучше. В действительности, много больше зарабатывали лишь те ученые, которые работали в промышленности. Труд профессоров, даже самых знаменитых, оплачивался скромно. При всем его бескорыстии, ему казалось странным и смешным, что он в год зарабатывает столько, сколько какой-нибудь радиокомментатор получает в месяц, кинематографическая красавица в неделю, а чемпион бокса, быть может, и в день.
Семейная жизнь его была неудачна. Детей не было. Жена, бывшая лет на пятнадцать моложе его, разошлась с ним, когда он подходил к шестому десятку. Он уже давно не любил ее и тотчас согласился на развод. Чувствовал при этом не горе, а оскорбление: она вышла замуж за очень некрасивого, очень незначительного и очень богатого человека. Ему было, особенно в первое время, неловко перед знакомыми, в большинстве тоже профессорами. Дело было самое обыкновенное. Но он прожил с женой много лет, у них бывали его университетские товарищи. Разумеется, никто его ни о чем не спрашивал, и сам он ни с кем чувствами не делился; его попрежнему приглашали на обеды и приемы, а те из знакомых, которые продолжали принимать его жену, устраивались так, чтобы она и ее новый муж у них с Фергюсоном не встречались. Холостые профессора обычно у себя принимали мало, он перешел на положение холостого. Его материальное положение улучшилось после развода. Прежде у них никаких сбережений не было; дорогие вещи они с женой покупали в кредит, на выплату по частям. Теперь же он проживал не более трех четвертей жалованья: единственной его роскошью были дорогие сигары, помогавшие ему в работе.
Тотчас после окончания войны на него сразу обрушилось несколько несчастий или, по крайней мере, очень серьезных огорчений. Одно из главных было в том, что его способность к творческой научной работе слабела. Он прежде часто это замечал у своих старших товарищей; ему казалось, что с ним этого случиться не может. Когда-то он прочел у Оствальда, что великие открытия обычно делались людьми, не достигшими тридцатилетнего возраста. Это вызвало у него недоумение: каждая его работа казалась ему более важной, чем предыдущие. Теперь его работы стали несколько хуже. Вначале он говорил себе, что менее значительные результаты, быть может, объясняются усилением его критического чувства и требовательности. Затем правда стала ему ясна. Тяжелое чувство еще осложнялось тем, что незаметно уменьшилась и его вера в науку. В свое время он, вместе с тем же Оствальдом, скептически относился к самому существованию атома и видел в нем только удобную рабочую гипотезу. Позднее атом стал реальностью. Но вместе с развитием атомистического учения Фергюсон почувствовал, что в его представлениях все зашаталось. Прежде человека, который усомнился бы в законах сохранения материи и энергии, сочли бы сумасшедшим. Теперь скорее сочли бы сумасшедшим того, кто считал бы эти законы вечной истиной. Каждый год приносил новые понятия. Появились протоны, нейтроны, позитроны, и как будто в самом деле их существование доказывалось фактами; люди же их открывшие были не менее уверены в существовании нейтронов и позитронов, чем в существовании кислорода или серной кислоты. Фергюсон был физико-химик, хорошо знал высшую математику, мог следить даже за ее новыми, специальными отделами. Но в молодости он из своих двух соприкасающихся наук больше занимался химией. Быть может, поэтому, да еще потому, что он прочел немало книг по истории и философии точных наук, он нелегко принимал многое в новой физике. Теорию относительности и теорию квант Фергюсон принял один из первых. Часть его собственных работ была связана с этими теориями, так что почти неминуемо должна была бы пасть вместе с ними. Между тем история наук показывала, что все теории, даже самые прославленные, живут лишь ограниченное время. Он перечитывал в немецком издании «Классиков точных наук» работы ученых прошлого времени и, вместе с восхищением, испытывал тягостное чувство: так много логической силы, таланта, находчивости было истрачено на доказательство положений, которые даже не надо было позднее опровергать; они просто незаметно отметались в связи с переменой общих научных воззрений. Обычно ученые утешали себя тем, что опровергнутые или сметенные временем теории тоже служат развитию науки. Его эта мысль утешала плохо, и он с тревогой приступал теперь к изучению новых работ, – не колеблют ли они принятых им основных теорий?