Живи как все
Шрифт:
Сейчас, когда я вспоминаю эти дни на базе отдыха, мне кажется, что они заняли месяцы. А на самом деле - всего две недели. И к концу этого нашего "отпуска" оказалось, что книга почти закончена: около двухсот двойных тетрадочных страниц, исписанных моим мелким почерком. Последние страницы загодя, за два-три дня, сложились у меня в голове, как будто кто продиктовал мне их. Их совсем не пришлось исправлять.
Через несколько дней в Москве мы втроем - Б., Лариса и я - обсудили несколько вариантов названия. Они одобрили "Мои показания". Так и пошло. Тогда же с помощью Б. были написаны вступительные страницы.
Теперь предстоял завершающий и особенно спешный этап работы перепечатка рукописи.
Еще когда мы были на турбазе, я отдал Б. сделанную часть рукописи, и он взялся ее перепечатать. И вдруг оказалось, что, напечатав десять-двадцать страниц, он бросил это дело! Я был страшно зол на него: сам взялся - и так подвел. Б. оправдывался тем, что ему запретила жена, она упрекала его: "Ты, видно, хочешь помочь Толе сесть!" Тоже мне благодетельница! А если не перепечатанная еще рукопись попадет не к читателю, а в архивы КГБ - лучше будет? Мою судьбу это, во всяком случае, не облегчит, все равно посадят, без огласки даже еще скорее.
Я злился на Б., на его жену. Придется заняться перепечаткой самому - а я тогда совсем не умел печатать на машинке. Но уж если сумел кое-как написать, то хоть по буковке, а напечатаю, решил я.
Съездил в Александров, уволился с работы. Все равно ведь скоро посадят, а время мне сейчас нужнее всего.
И снова мне на помощь пришли мои московские друзья. Я сумел убедить их, что им теперь ничего другого не остается, как только "помочь мне сесть" хотя бы с толком. К тому же шел октябрь шестьдесят седьмого года, приближалось 50-летие, и можно было ждать большой амнистии. Хотя "параши" об амнистии распространяются по лагерям перед каждым юбилеем и каждый раз не оправдываются, но всегда в сознании присутствует "а вдруг на этот раз..." Если успеть дать книге ход до объявления амнистии - и если она коснется "особо опасных преступлений", к которым, без сомнения, отнесут "Мои показания", - то, возможно, мое деяние попадет под амнистию. Сам я в это слабо верил. Но, кажется, этим доводом больше всего убедил моих друзей, что надо торопиться.
Вместе обсудили, как быстрее напечатать рукопись... Т., снимавшие отдельную квартиру, предложили работать у них. Достали три машинки, правда, одна из них сразу сломалась, так что четверо, умевшие печатать, работали, сменяя друг друга. Те, кто не умел печатать, диктовали им, раскладывали экземпляры, правили опечатки. Одна пара с машинкой устроилась на кухне, другая в комнате (а в смежной комнатенке спал ребенок хозяев). Треск машинок стоял на всю квартиру, да, наверное, и в соседних было слышно. Квартира была завалена бумагой, копиркой, готовыми страницами. На кухне постоянно кто-нибудь варил кофе или готовил бутерброды, а в комнате на тахте и раскладушке кто-нибудь спал. Работали подряд двое суток, а спали по очереди, не различая дня и ночи.
Кое-кто из пришедших помогать только что услышал о книжке и еще не читал ее. Ю. и хозяин квартиры, Т., сразу же уселись за чтение. Т., горячий и склонный к преувеличениям, время от времени вскакивал, бегал по квартире, размахивал руками: "Если бы Галина Борисовна (так он называл госбезопасность, ГБ) знала, что здесь сейчас печатается, дивизией оцепила бы весь квартал!" По ходу чтения он предлагал поправки и, когда я соглашался без спора, восклицал: "Ну, старик, ты даешь! На все согласен, прямо как Лев Толстой". Ю. тоже предлагал кое-какие исправления. Он не мог оставаться на все время, поэтому прочел лишь несколько глав. Уходя, сказал: "Пожалуй, сильнее атомной бомбы". Я не воспринимал буквально этих данных сгоряча оценок, но думал: значит, моя книга достигает своей
К рассвету третьего дня работа была закончена, и мы с чемоданом, набитым черновиками и готовыми экземплярами, вышли из квартиры. Один экземпляр остался у хозяев - для чтения и сохранения.
Улицы было по-утреннему пусты, никакая дивизия нас не стерегла. Не заезжая домой к Ларисе, мы отправились с чемоданом к К. и Т. Это были не очень близкие нам люди (впоследствии мы с ними крепко сдружились). По дороге позвонили им из автомата: "Можно к вам сейчас приехать?" - еще и шести, наверное, не было. "Сейчас? Приезжайте". Сонные хозяева открыли двери, проводили на кухню - в комнате спали дети. Лариса сказала: "Вы не можете на время спрятать подальше вот эту рукопись?" Они и понятия не имели, что за рукопись, но ничего не спросили, просто взяли и сказали: "Хорошо". Я не стал предлагать им познакомиться с книгой: если их случайно поймают с этой рукописью, они смогут сказать, что ничего о ней не знают, просто выполнили мою просьбу, и не соврут при этом. К. и Т. прочли книгу значительно позже.
Один экземпляр надо было поскорее переправить на Запад, а уж потом можно было дать книге ход на родине. Вскоре нашлась такая возможность. И началось томительное ожидание: хотелось дождаться сигнала, что рукопись дошла благополучно. Куда, в какое издательство, я совершенно не знал и не интересовался этим. Никакого сигнала я так и не получил; из-за этого еще два-три раза (сам или через друзей) передавал экземпляры и так и не знаю, который из них (или все?) добрался до издательства. О том, что книга издана на Западе, я узнал больше года спустя, уже в лагере.
Отдав друзьям два экземпляра книги на сохранение и три для самиздата, один отправив на Запад, один я оставил себе, чтобы отнести в редакцию какого-нибудь журнала. Там при регистрации поставят число, когда сдана рукопись, - а вдруг повезет, и я попаду под амнистию!
Когда я решил еще в лагере обязательно предать огласке положение в политлагерях, то ни на какое снисхождение не рассчитывал и никаких амнистий не учитывал. А вот теперь, когда дело сделано, я начинаю гадать и рассчитывать, надеяться на счастливую звезду в своей судьбе.
Моих московских знакомых я считал людьми, сведущими в литературе; я имел от них положительные отзывы о своей книге. Но это был пока очень узкий круг друзей, безусловно, не беспристрастных в суждении. Мне не терпелось услышать мнение, так сказать, со стороны, от людей посторонних, кто бы мог дать объективную оценку. Поначалу, когда я только работал над рукописью, мне и в голову не приходило, что я буду так сильно интересоваться чьими-либо оценками и замечаниями. Я собирался дать общественности факты, открыть ей ту действительность, которую от нее тщательно скрывает правительство. Вот и все. И мне было все равно, на каком уровне я это сделаю и что скажут об этом уровне. На возможные упреки в этом отношении у меня был искренний ответ: я не писатель. Но вот оказывается, что я не чужд авторского тщеславия.
Отзывы, которые доходили до меня, были положительными - может, другие просто не доходили? Читатели сравнивали сталинские лагеря с нынешними (многие - на основании своего прежнего опыта) и находили, что система не переменилась. Многие говорили, что само существование в наши дни политлагерей в такой устоявшейся жестокой форме - для них неожиданность и открытие. Говорили также, что книга хорошо написана, что в ней ощущается достоверность показаний свидетеля - к чему я и стремился. Весной 1968 года "Мои показания" прочел знакомый мне по Мордовии и недавно освободившийся Л. Он страшно разгорячился, разволновался: "Как же это получилось, что это написал ты, простой парень? Почему никто из нас, интеллигентов, не взялся?" Книгу он хвалил.