Живописец из Зальцбурга
Шрифт:
В свои двадцать три года я уже жестоко разочарован во всем земном; я познал, как ничтожен мир и я сам, ибо не видел в жизни ничего, кроме печали, а в сердце человеческом — ничего, кроме горечи. Придя в этот мир, мы взираем на все, что окружает нас, еще невинными глазами; сердце наше полно беспредельной любви, и мы готовы жадно заключить в свои объятия все живое. В нас столько силы, что нам кажется, будто мы способны вдохнуть жизнь в целый мир, а не замечаем того, что сами мы — увы! — живем в мире мертвецов, безрассудно тратя быстротекущие дни и расточая всем любовь свою. Но вот мы начинаем наблюдать, постигать, судить. Постепенно воображение наше тускнеет, мечты увядают, круг наших помыслов становится все уже, смыкается все теснее. И наступает час, когда пред нами, подобно факелу, освещающему могилы, уже брезжит печальный опыт жизни, и мы убеждаемся, что мы бессильны. И человек видит вокруг себя одни лишь глухие, неверные души — друзья забывают, любовь обманывает, общество изгоняет; он чувствует, как непрочны нити, связывавшие его с ними, и они рвутся, эти нити, и счастлив тот, кто сам делает первый шаг, разрывая прежние связи. Пережив все это, я уже не вижу вокруг себя никого, кроме эгоистов, иссушивших свое сердце, да энтузиастов, истощающих его в несбыточных мечтах.
Непрерывно кружимся мы в бесконечном водовороте забот и страданий, а едва лишь наступит час, когда мы можем наконец отдохнуть от всех треволнений, едва лишь иллюзии наши сменятся трезвым опытом жизни, как приходит
6 сентября
Еще одно горестное воспоминание! Нынче вечером, бродя по берегу реки, я внезапно оказался возле того полуразрушенного бастиона, где у подножия стены мы не раз, бывало, отдыхали после наших прогулок в те чудесные летние вечера… Зеленый ковер мха, на котором мы тогда часто сиживали, все так же прохладен и свеж, а страшная каменная стена, нависавшая над нами, все еще не обрушилась. Мне порою приходило в голову, что когда-нибудь мы можем оказаться погребенными под ней, — а она стоит по-прежнему, пережив и вечную любовь, в которой клялась мне Элали, и вечное блаженство, в которое я верил… Вот с этого места незадолго до нашей разлуки я следил взглядом за бегущей волной, переносясь мыслью в те далекие моря, куда мне предстояло вскоре последовать за ней; вот здесь, пронзенный внезапно душевной болью при мысли о безвозвратной, быть может, разлуке, я припал к руке Элали, обливая ее слезами. А она, не менее взволнованная, старалась отвлечь меня от этих тягостных дум и запела одну из тех баллад, которые не раз уже радовали меня во время наших прогулок. Это была… Да разве могу я это забыть? Каждый звук ее голоса еще и сейчас звучит в моем сердце:
Полэн и Клэр друг к другу нежной Любви полны И юным чувством безмятежно Упоены. Они мечтают о свершенье Надежд младых, — Ах, скоро ль день соединенья Наступит их? Кто разорвет сей неизменный Союз сердец? Но вот зовет к себе Полэна Его отец: — Ты едешь завтра. Речь о службе Пора вести, А юной Клэр и детской дружбе Скажи: «Прости!» Спешит Полэн к подруге милой: — О, как нам быть? Сколь горестно душе унылой В разлуке жить! Отец велел — с ним еду вместе, Но я клянусь: К тебе, возлюбленной невесте, Я возвращусь! А коль начнет тебя в супруги Другой просить, Ответишь ты: «О верном друге Могу ль забыть? Настанет день, и скажет милый: — Я здесь, проснись! Конец пришел поре постылой: Клэр, улыбнись!» Да не утратит клятва силы И в смертный час. И коль сойдет под сень могилы Один из нас, Пусть он, покинув брег тоскливый Страны иной, Являться станет молчаливо Душе родной. И он уехал; но не вечен Любовный пыл!.. Полэн так молод, так беспечен В ту пору был. Клэр далеко!.. А глазки Розы Волнуют кровь… Забыл Полэн обеты, слезы, Забыл любовь. О том прослышав, дева другу Велит сказать: — Ты клятву дал свою подругу Не забывать. Теперь другую любишь, знаю! Как боль снести? Тебя прощаю, умирая, И ты прости!.. Сражен Полэн: в тоске, в смятенье Он слезы льет. Но Роза радость утешенья Ему несет: — Ах, полно, кто ж цены не знает Таким словам? Ведь от любви не умирают — Ты знаешь сам! Миг счастья краток, и желанья Пройдут, как сон, — Неужто на одно страданье Ты обречен? Сегодня — вечер маскарада, Знай наперед: Коли придешь — любви награда Тебя там ждет. И он спешит на зов заветный, Забыв обет. В толпе гостей он бродит тщетно — Все Розы нет… Ее он ищет… Нетерпенья Душа полна. Но вот… о дивное мгновенье! — Да, то она. Хоть маска плотно прикрывает Ее лицо, Но на руке ее сверкает Его кольцо… — О Роза! Жду твоей я ласки — Что ж медлишь ты? Дай, дай увидеть мне без маски Твои черты!.. Срывает маску дерзновенно — О, страшный вид! Пред ним бледна, окровавленна, Тень Клэр стоит. Ее рука кинжал сжимает, Уста молчат, И рана на груди зияет… Блуждает взгляд. Покорна страшному призванью, Пришла она, И чудится ему стенанье: «Тебе верна…» Взошла заря и озарила И лес и луг. Тень на Полэна обратила Взор, полный мук.. Тогда на землю он, сраженный, Пал недвижим И тут же умер, непрощенный, Тоской томим. И с каждым, кто предаст забвенью Любви обет, Да будет так — ему прощенья Вовеки нет!Припоминая слова баллады, я вдруг поймал себя на том, что громко и гневно повторяю это заклинание, — и в ужасе убежал прочь, ибо испугался, как бы небо не услыхало меня.
8 сентября
Неподалеку от Зальцбурга расположена деревушка, отчетливо и красиво вырисовывающаяся на склоне горы. Несколько ручейков, сбегающих со скал, соединяются здесь вместе и пониже ограды церковного дома образуют речушку, которая прорезает долину широкой серебряной бороздой и вьется все дальше, неся свои воды большой реке. В лепете струй, в далеком рокоте волн и дрожании тополей, потревоженных ветром, есть некая неизъяснимая, сладчайшая гармония, и душа невольно наполняется каким-то томлением, каким-то радостным волнением, которое хотелось бы продлить навечно.
Но картина эта никогда не бывает так невыразимо прекрасна, как в тот час, когда небо, расцветающее зарей, улыбается навстречу рождающемуся дню, когда белый влажный туман плывет над ложбиной и шпиль колокольни начинают золотить первые лучи солнца.
Сегодня я гулял как раз в этих местах, погруженный в свои — менее мрачные, чем обычно, — размышления, как вдруг донесшийся издалека мерный, грустный погребальный звон отвлек меня от мыслей о прошлом. Я бросил взгляд по направлению к городу и на повороте дороги увидел погребальную процессию, которая медленно двигалась под тихие звуки молитв. Четверо мужчин открывали грустное шествие: они несли гроб, покрытый широким покровом. Четыре молодые девушки в белых одеждах, с распущенными волосами, шли по обе его стороны; глаза их были красны от слез, груди вздымались от рыданий; каждая из них держалась рукой за угол траурного покрывала. За гробом толпой шли женщины, дети, старики — все они были исполнены глубокой печали, но печали безмолвной и покорной; и я подумал, глядя на них, что у несчастного, которого провожали в последний путь, как видно, нет здесь родных, ибо горе, подсказываемое голосом крови, проявляется иначе. Я позабыл сказать, что полотно, покрывавшее гроб, было совершенно белым, а на нем лежал небольшой венок из тех цветов, которые обычно возлагают на чело девственниц.
Когда процессия прошла, я увидел дряхлую женщину, на вид лет восьмидесяти, которая, отстав от других, шла на некотором от них расстоянии. Обратясь к ней, я спросил, кто же это покоится в гробу. «Увы, — рыдая, отвечала она мне, — вы не раз, конечно, слыхали о доброй нашей Корделии… Такая еще юная, она была родной матерью для бедных и наставницей для мудрых. Вот она-то и умерла вчера». Я сказал доброй старушке, что это имя мне незнакомо, потому что я уже несколько лет как в Зальцбурге чужой, и она поведала мне историю Корделии, пока я вел ее под руку, чтобы облегчить трудность пути:
«Корделия родилась в богатой семье, но была она такой скромницей и такой сострадательной к бедным, что никто и не вспомнил бы о ее богатстве, ежели бы не добрые ее дела. Мать Корделии гордилась своей дочкой; все отцы ставили ее в пример своим детям, бедняки благословляли ее имя, и сама зависть умолкала, заслышав его. Ибо все любили ее — такой уж она была кроткой и доброй, бедная наша Корделия. Да, не иначе как ангелы позавидовали ей, если бог пожелал послать ей такие испытания… Давно уже мать ее заметила, что дочку снедает какая-то тайная печаль, и все старалась проникнуть в тайну ее сердца. „Что с тобой, моя Корделия?“ — бывало, спросит она ее, а Корделия только прижмется к ее груди и тяжело вздохнет. „Может быть, ты любишь кого-нибудь?“ — однажды спросила ее мать.
Корделия ничего не ответила, потому что в этом и была ее тайна, которую она не смела открыть и боялась скрывать. А между тем ей нечего было краснеть за свой выбор: ведь Вильгельм — славный парень; но она боялась, что ей не позволят выйти за него, потому что он беден. Вот она никому и не открывала причины своих страданий, хотя с каждым днем они становились все сильней. В конце концов она тяжело заболела, впала в беспамятство, а в бреду все звала Вильгельма. Как только лихорадка отпускала ее и Корделия приходила в себя, мать садилась подле и снова спрашивала, что с ней. И однажды она все ж таки призналась в своей любви; случилось это, когда ей сказали, что в бреду она выдала свою тайну. Тут родители стали держать совет и порешили отдать ее за Вильгельма, раз уж он так мил ее сердцу. Чтобы сообщить ей об этом решении, была выбрана минута, когда она чувствовала себя получше. Родители надеялись, что этот столь желанный ей союз принесет полное исцеление, а потому сразу уж назначили и день венчания — ее должны были венчать вчера, вот в этот самый час, в небольшой часовне, что рядом с их домом. И вчера как раз Корделии минуло семнадцать лет… Она встала с постели, оделась и отправилась в часовню, поддерживаемая с одной стороны матерью, которая уже совершенно успокоилась, а с другой — Вильгельмом — тот себя не помнил от счастья. А подружки — вот эти самые, что и сейчас еще окружают ее, — шли с ней рядом. И все говорили, завидев ее: „Посмотрите-ка на Корделию! Она побледнела, но все такая же красавица!“ Да и в самом деле — в лице ее было столько благородства, столько прелести и чистоты… Но в ту минуту, когда они уже стояли у алтаря, Корделия вдруг приникла к Вильгельму и прошептала: „Мне дурно“. Ее тут же отвели домой; но недуг уже успел подточить последние ее силы. Вскоре после полудня глаза ее вдруг потускнели и стали угасать. Она с нежностью устремила их на своего супруга, на мать, потом вздохнула и улыбнулась. Затем она отвернула от них лицо и больше уже не двигалась. Испуганный Вильгельм взял ее за руку — рука была холодная. Корделия умерла…»
Мы шли теперь по деревне, направляясь к кладбищу, на котором Корделия еще в дни своей болезни просила похоронить ее. И я снова стал расспрашивать о ней с грустью и любопытством. Мне приятно было слышать все новые подробности об этой нежной, сострадательной душе, сумевшей в пору короткого своего пребывания на земле снискать такую любовь у обездоленных. И особенно жаль мне было Вильгельма: как пережить ту, кого любишь… Впрочем, что я говорю… Конечно, он не переживет ее — он умрет от горя, в этом нет никакого сомнения!..
Мы подошли между тем к церкви. Дверь ее была распахнута, гроб уже стоял на пороге; священник со спокойным челом, с глазами, поднятыми к небесам, бросил несколько капель святой воды на узкую, таинственную темницу, в которой заключена была Корделия, затем гроб внесли под старинные своды; толпа молчаливо последовала за ним и стала по обе стороны у решетки хоров. Все преклонили колени, и богослужение началось…
Какое удивительное зрелище явила моим глазам эта трогательная церемония, которую религия установила как бы для короткой передышки по пути от смерти к вечности, и как много мыслей навеяли на меня и священное это место, и сам торжественный обряд, и величественная мелодия, звучащая под сводами храма, и запах ладана, смешанный с дымом погребальных факелов, и этот исполненный величия пастырь, приносящий всемогущему богу молитвы целой толпы людей, и самая эта толпа, благоговейно молящая творца излить свое неисчерпаемое милосердие на могилу одного из творений его… И спаситель, снизошедший на землю, дабы своим страданием искупить грехи человеческие, и приведший верующих к подножию престола отца своего, и эта молодая девушка в гробу, едва еще осмелившаяся мечтать об объятиях супруга и уже сменившая розы на кипарисовую ветвь, радости весны — на тайну вечности, брачное ложе — на ложе смерти! Эта девственница, еще не снявшая своего брачного наряда, навеки отдана сырой земле, во власть безжалостных стихий и разрушительного времени! Эта невинная, эта чистая Корделия, вчера еще сиявшая совершенством и красотой, — ныне только труп!