Живой
Шрифт:
– Зато ты, как Лизунин сбежал, все сундуки его подчистил. Небось еще до сих пор не износил лизунинские холстины? А я не жалею, что отпустил его. Он вон где! В Горьком пристанью заведует. И дети у него в инженерах да врачах. А у тебя один сын, да и тот в тюрьме сидит за воровство.
Спиряк Воронок покрылся багровыми пятнами, встал, зло нахлобучил по самые брови кепку:
– Ты и раньше был подкулачником… Обманом в секретари сельсовета проник. А теперь ты – тунеядец. Мы еще подведем тебя под закон. Подведем!..
Он вышел, не прощаясь, сильно хлопнув дверью.
– Что
– Ничего… Бог не выдаст – свинья не съест.
Фомич понимал, что его короткому благополучию скоро придет конец. «Но как бы там ни было – отступать не буду. Некуда отступать», – думал он.
На другой день к обеду, когда Фомич с дедом Филатом докашивали деляну Маришки Бритой, на высоком противоположном берегу озера появились дрожки председателя колхоза. Сам приехал – Михаил Михайлыч Гузенков. Он привязал серого в яблоках рысака возле прибрежной липы и с минуту молча разглядывал косарей, словно впервые в жизни видел их. Фомич и дед Филат тоже стояли на берегу и разглядывали председателя; над камышовыми зарослями торчали их головы на тощих журавлиных шеях, как горшки на кольях. А председатель высился на липовой горе, широко расставив толстые, в желтых хромовых сапогах ноги, сложив руки крест-накрест на выпирающем животе, обтянутом расшитой белой рубахой, в белом парусиновом картузе. Ниже, в воде, такой же мощный председатель стоял ногами кверху на картузе, и казалось, он-то, этот нижний, отраженный в воде, и есть настоящий – стоит на голове и держит на себе липовую гору.
– Ну, чего уставились? Давайте сюда! – поманили пальцем оба председателя.
– Нам и тут хорошо, – сказал дед Филат.
– Чего там делать? – отозвался и Фомич.
– Идите, идите… Я вам растолкую, чего делать, – мирно уговаривал их Михаил Михайлович.
– Ты на лошади, ты и езжай сюда, – сказал Фомич.
– Буду я еще из-за вас, бездельников, жеребца гонять.
– Ну и валяй своей дорогой, раз мы бездельники… А нам некогда языки чесать. – Живой вскинул косу на плечо и пошел прочь.
За ним подался и дед Филат.
– Куда! – рявкнул Гузенков так, что рысак вскинул голову и мелко засеменил передними ногами. – Стой, говорю!
– Ну, чего орешь? – Фомич остановился.
Дед Филат нырнул в кусты.
– Ты кто, колхозник или анархист? – распалялся Гузенков.
– Я некто.
– Как это «некто»? – опешил председатель.
– Из колхоза пятый день как ушел. В разбойники еще не приняли… Кто ж я такой?
– Ты чего это кренделя выписываешь? Почему на работу не ходишь?
– Ты сколько получаешь? Две с половиной тыщи? Дай мне третью часть, тогда я пойду в колхоз работать.
– Брось придуриваться! Добром говорю.
– Ежели хочешь по-сурьезному говорить со мной, езжай сюда. Сядем под кустом и потолкуем. А кричать на меня с горы не надо. Я на горе-то всяких начальников видел. Еще поболе тебя.
– Ишь ты какой храбрый! Значит, от работы отказываешься?
– А чего я здесь делаю? Смолю, что ли, или дрыхну?
– Комедию ломаешь. Вот вызовем тебя на правление,
– Ни на какое правление я не пойду! Я уже сказал тебе – из колхоза я ушел. Насовсем ушел!
– Не-ет, голубчик! Так просто из колхоза не уходят. Мы тебя вычистим, дадим твердое задание и выбросим из села вместе с потрохами. Чтоб другим неповадно было… Понял?
– Понял, чем мужик бабу донял, – усмехнулся Фомич. – А избу-то мою, чай, под контору пустишь? Все ж таки я буду вроде раскулаченного.
– Посмеешься у меня!.. – Председатель рывком отвязал рысака, сел на дрожки и, откидываясь на вожжах, покатил вдоль озера.
По тому, как, скаля зубы, закидывал голову терзаемый удилами рысак, по каменной неподвижности налитого кровью стриженого затылка председателя можно было заключить, что уехал он в великом гневе.
– Ну, Федька, таперь держись, – сказал дед Филат, из-под ладони провожая строгого председателя.
5
Изба Фомича стала подаваться как-то враз. Вроде бы еще в прошлом году стояла исправной, а нонешней весной, когда Фомич откидывал высокий, почти до окон завалинок, он вдруг заметил, что нижние венцы выпучило, словно изнутри их кто-то выпирал.
– Обрюхатела изба-то. Впору хоть ремнем ее подпоясывай, – невесело доложил он хозяйке.
А к осени сильно просела почерневшая от времени и копоти матица, и по ночам в ветреную погоду, когда тоскливо подвывало в трубе, матица сухо поскрипывала, словно кряхтела натужно.
– Федя, подопри ты матицу, – жаловалась в такую пору Авдотья. – Прихлобучит нас вместе с ребятами. Не выползешь.
Спала она с детьми на печи, а Фомич – на деревянной кровати, если ее можно было назвать кроватью. Длиной она была не более полутора метров, хотя и занимала весь простенок, до самой двери. Дальше нельзя – некуда! Изба-то семиаршинка… На такой кровати не вытянешься.
По ночам рядом с кроватью он ставил табуретку и протягивал на нее ноги.
– Жить захочешь – научишься изворачиваться, – любил приговаривать Фомич.
После встречи с председателем у озера Фомича вызывали в правление колхоза на центральную усадьбу в соседнее село Свистуново. Но Фомич не пошел. Там решили заглазно – исключить его из колхоза и утвердить это решение на общем собрании. Утвердили. А колхозникам запретили сдавать Кузькину свои телячьи деляны лугов для выкашивания. Так была нарушена неожиданная статья дохода Живого. Но Фомич посмеивался:
– Ничего, Дуня! Вот теперь я начну избу ухетовать. Спасибо им, хоть от работы меня освободили.
Жизнь не больно баловала Фомича. Детство трудное – сиротское. В юности не успел как следует погулять, как его и оженили. Повезли венчать. Как ехали – в тулупах, – так и вошли в церковь. На Фомиче старый отцовский тулуп тащился полами по ступеням паперти, а воротник и вовсе упрятал его голову так, что одна шапка выглядывала. «Пудоросток, как есть пудоросток, – сокрушенно вздыхала мать, идя за ним вслед, – невестка и то, кажись, поболе его будет».