Живые и мертвые
Шрифт:
— А вот я заставлю вас лежать на земле до завтра, — упрямо повторил разговаривавший с ними человек, — а утром доложу ему, что прошу не присылать по ночам в расположение моего полка неизвестных мне людей.
Не ожидавший такого оборота и оробевший сначала, политрук наконец подал голос:
— Товарищ комбриг, это я, Миронов, из политотдела дивизии. Вы же меня знаете…
— Да, вас я знаю, — сказал комбриг. — Только потому и не положу всех до утра на землю! Ну, сами посудите, товарищи корреспонденты, — совершенно другим голосом, за которым почувствовалась невидимая в темноте улыбка, продолжал он, — знаете, какое сложилось положение, поневоле приходится быть строгим. Все кругом только и твердят: «Диверсанты,
Синцов и Мишка зашли в землянку и уже через минуту вернулись. Комбриг, сменив гнев на милость, пожал им в темноте руки и, прикрывая ладонью папироску, стал рассказывать о закончившемся всего три часа назад бое, в котором он со своим полком уничтожил тридцать девять немецких танков. Он был полон впечатлений и, все более оживляясь, рассказывал высоким, взвинченным фальцетом, таким молодым, что Синцов по голосу никак не дал бы этому высокому человеку больше тридцати лет. Синцов слушал и недоумевал: почему этот человек с молодым голосом находится в давно отмененном старом звании комбрига и почему, находясь в этом звании, командует всего-навсего полком?
— Твердят: «Танки, танки», — говорил Серпилин, — а мы их били и будем бить! А почему? Утром, когда рассветет, посмотрите, у меня в полку двадцать километров одних окопов и ходов сообщения нарыто. Точно, без вранья! Завтра будете свидетелями: если они повторят, и мы повторим! Вот один стоит, пожалуйста! — И он показал на видневшийся невдалеке черный бугор. — Сто метров до моего командного пункта не дошел, и ничего, встал и стоит, как миленький, там, где ему положено. А почему? Потому что солдат в окопе перестает себя зайцем чувствовать, уши не прижимает.
Беспрерывно куря, зажигая папироску от папироски, он еще целый час рассказывал Синцову и Мишке о том, как трудно было сохранить в полку боевой дух, пока в течение десяти дней по шоссе, которое оседлал полк, с запада ежедневно шли и шли сотни и тысячи людей, выходивших из окружения.
— Много паникеров среди этих окруженцев! — небрежно сказал Мишка.
И проскользнувшая в его словах нотка высокомерия человека, не испытавшего на своей шкуре, что такое фунт лиха, задела комбрига.
— Да, паникеров немало, — согласился он. — А что вы хотите от людей? Им и в бою страшно бывает, а без боя — вдвое! С чего начинается? Идет у себя же в тылу по дороге — а на него танк! Бросился на другую — а на него другой! Лег на землю — а по нему с неба! Вот вам и паникеры! Но на это надо трезво смотреть: девять из десяти не на всю жизнь паникеры. Дай им передышку, приведи в порядок, поставь их потом в нормальные условия боя, и они свое отработают. А так, конечно, глаза по пятаку, губы трясутся, радости от такого мало, только смотришь и думаешь: хоть бы уж они все поскорей через твои позиции прошли. Нет, идут и идут. Хорошо, конечно, что идут, они еще воевать будут, но наше-то положение трудное! Ничего, все-таки не дали сломать своим людям настроение, — наконец заключил Серпилин. — Сегодняшний бой — доказательство этому. Доволен им, не могу скрыть! С утра волновался, как невеста на выданье: двадцать лет не воевал, первый бой не шутка! — а сейчас ничего, в своем полку уверен и тем счастлив. Очень счастлив! — с каким-то даже вызовом повторил он. — Ну ладно, довольно разглагольствовать. В землянке душно, да и места мало. Шинели при вас?
— При нас.
— Ложитесь спать здесь, наверху. Если пулеметы услышите, спите, не обращайте внимания: просто нервы треплют. А если артиллерия станет бить, тогда милости просим в окоп. Пойду обойду посты, прошу извинить. — Он в темноте приложил руку
— У этого не подхарчишься, — полуосуждающе, полуодобрительно сказал Мишка, когда они с Синцовым завернулись в шинели и легли на траву.
Синцов долго молча смотрел в затянутое тучами небо, на котором не осталось ни одной звезды. Он заснул и, как ему показалось, уже через несколько минут услышал ожесточенную пулеметную трескотню. Сквозь дремоту он слышал, как она то утихала, то усиливалась, то слышалась там, где началась, то совсем в другом месте.
— Слушай, Мишка, — проснувшись от ощущения, что стрельба окружает их со всех сторон, толкнул Синцов в бок храпевшего Мишку.
— Ну? — сонно ответил тот.
— Слушай, странно, стрельба началась впереди, у ног, а теперь уже где-то сзади, у головы…
— А ты перевернись, — сквозь сон сострил Мишка и снова захрапел.
Глава четвертая
Когда Синцов проснулся, небо над головой было синее-синее, сияло солнце, и только очень далекий, едва различимый гул артиллерии напоминал о войне. Пролежав несколько минут то зажмуривая, то открывая глаза, Синцов вскочил на ноги. Мишка сидел рядом на траве и перезаряжал «лейку».
— Какой день, ты только посмотри! — радостно сказал Синцов.
Из землянки, низко пригнувшись в двери, вышел комбриг. При дневном свете он оказался совсем не таким молодым человеком, каким его ночью представил себе Синцов. Серпилину было на вид лет пятьдесят, если не больше. Он вышел из землянки без фуражки. Желтые, седоватые пряди зачесанных на косой пробор волос только наполовину прикрывали большую лысину. У него было некрасивое, длинное, лошадиное, изрезанное глубокими морщинами лицо и два ряда стальных зубов во рту.
— Как отдохнули? — приглаживая и без того плоско лежавшие волосы, спросил Серпилин. Он широко улыбнулся своим стальным ртом, и некрасивое лицо его сразу подобрело и помолодело от этой улыбки.
— Спасибо, хорошо, — ответил Синцов.
— Хотелось бы танки поскорее снять, — нетерпеливо сказал Мишка. — В редакции танки нужны, как хлеб!
— Сейчас освободился командир батальона капитан Плотников, пойдете с ним в его батальон: он вчера больше всех набил. Ко мне вопросы есть? А то потом буду занят службой.
— Скажите, товарищ комбриг, — бойко спросил Мишка, — почему это мы, когда ночью ехали через мост, ни одной зенитки там не видели?
— А зачем он нам, этот мост? — спросил Серпилин тоном, который Синцов запомнил на всю жизнь.
— Как зачем? — пожал плечами Мишка. — А если туда обратно придется? — и он показал пальцем в сторону Днепра.
— Не придется, — сказал Серпилин. — Не для того солдат роет окоп, чтобы оставлять его по первому требованию противника. История старая, хотя ее и забывают: роют, роют, а потом… — Он махнул рукой. — А мы вот нарыли и не оставим. И до других нам дела нет!
Последнюю фразу он сказал с оттенком горечи; фраза была неправильной, он и сам так не думал, но вызвана она была чувством, которого он не стыдился. Серпилин знал то, чего еще не знали ни Синцов, ни Мишка, он знал, что слева и справа от Могилева немцы уже форсировали Днепр и если в ближайшие часы не придет приказ отступить, то он со своим полком обречен на бой в окружении. Но сейчас не только не ждал, но и не желал приказа отступить. Им владела гордость солдата, не хотевшего верить, что рядом с ним кто-то плохо дерется, отступает или бежит. Именно в этом смысле он сейчас и выразился, что ему нет дела до других. Он десять дней и десять ночей укрепляется не за страх, а за совесть, его полк хорошо дрался вчера и должен был хорошо драться впредь, он верил в это и считал, что у других должно быть точно так же, тогда и будет выиграна война.