Живые люди
Шрифт:
– Иму… мму… иммуно-ло-гическое бес-пло-дие, – выговаривает одна из нас с усилием, и это неважно – которая, потому что у нас нет сейчас имён, как нет и боязни сказать что-нибудь лишнее; мы четыре долгих месяца, кажется, не говорили совсем – как можно молчать столько времени? – и теперь смертельно рады этой возможности, мы подаёмся вперёд и слушаем, внимательно, жадно, готовые впустить в себя историю.
– Иммунологическое, – повторяет она еще раз, уже чётче, при этом лицо у неё брезгливо морщится, а уголки губ опускаются вниз, как если бы это слово на вкус было горьким, горше лаймовой корки. – У тебя всё в порядке, – говорит она. – У тебя чудесная здоровая матка, способная к деторождению. Твои тазовые кости
Мы молчим, потому что она не ждёт от нас слов, ей просто нужно, чтобы мы слушали, не перебивая, и, возможно, ещё ей хотелось бы, чтобы мы забыли об этом разговоре наутро – или не забывали, но никогда потом не возвращались к нему, а скорее всего, она вовсе нас сейчас не замечает, ей просто хочется говорить, и мы не мешаем ей.
– Это что-то вроде аллергии, – говорит она. – Похоже, моё тело считает, что мы слишком долго вместе спим. Они придумали термин – контрацептивная терапия. Они не исключают, что тело можно обмануть, если прекратить обмен жидкостями, скажем, на полгода. Или на год. Мы женаты четырнадцать лет, – говорит она, – четырнадцать. Нам совсем несложно прекратить обмен жидкостями. Иногда мне кажется, нам гораздо труднее будет потом снова его начать.
Она сидит, обхватив руками колени. Она улыбается. Мы чувствуем облегчение, понимая, что она не собирается плакать.
– Интересно, – говорит она, задумчиво щурясь на изъеденное огнём дерево, лопающееся от жара возле наших ног. – Если бы мы попробовали сейчас. Вот прямо сейчас. У нас могло бы получиться?
Мы не настолько глупы, чтобы предположить, будто она на самом деле спрашивает нас. И потом, откуда нам знать?
– Необитаемый остров, – говорит она затем, всё ещё улыбаясь, – это лучший способ напомнить мужчине о том, что иногда следует спать и со своей женой тоже. Ну, теперь, когда все остальные умерли, у него просто нет другого выхода, так ведь?
В эту минуту действительно похоже, что она готова заплакать, только вместо этого она вдруг поворачивается, протягивает руки и выхватывает из темноты безмолвную пухлую фигурку. На мгновение это её внезапное движение и ребёнок, возникший словно из ниоткуда, кажутся нам каким-то фокусом – как если бы обступающий нас сумрак сгустился и уступил, в ответ на её желание превратившись в маленькую бледную девочку, – но морок быстро рассеивается: на девочке знакомый красный комбинезон с подвернутыми на вырост рукавами, она немного озадачена стремительным своим перемещением, но сидит покорно, не сопротивляясь. Женщина, усадившая к себе на колени чужую дочь, кривит лицо, словно выпила текилы с солью.
– Есть мнение, – говорит она, – что это вообще всё в голове. Понимаете? Нет никакой аллергии.
Она делает движение, словно собирается встать, задевает ногой фаянсовую кружку, из которой выплёскиваются едкие остатки спирта, тонкая струйка достигает вулканической, покрытой пеплом границы костра, слабо вспыхивает там.
– Самое смешное, – говорит она раздельно, чтобы все мы, слушающие, сумели оценить юмор, – самое смешное – у тебя было четырнадцать лет, чтобы разобраться. А ты понимаешь это только на сраном необитаемом острове. И всё, понимаете? И всё. Глупо, да?
Она еще немного смеётся в тишине, под треск и шипение сырых березовых поленьев, а потом закрывает глаза и осторожно нюхает нестираный детский капюшон и теплый висок под ним.
– Щёки ледяные, – говорит она. – Маринка, какая же ты дерьмовая всё-таки мать. – И встаёт, покачиваясь, держа девочку на весу. – Пойду согрею чаю детям, раз уж мы решили мёрзнуть тут до ночи.
Пока детей укладывают спать – они оставляют меня одну у огня и уходят втроём, словно для исполнения этой простой задачи на самом деле требуется три пары рук и три пары глаз, – четверть часа я сижу, дожидаясь их возвращения, остывая, погружаясь в темноту. Спирта осталось примерно треть бутылки, это количество стоило бы поделить поровну, но пока я жду их здесь, снаружи, на морозе, мне необходима лишняя, тайная порция, только моя, хотя бы для того, чтобы сберечь непрочное ощущение родства, возникшее случайно и готовое выветриться с первым же порывом холодного воздуха, с каждой лишней минутой, проведенной в молчаливом ожидании. Я не хочу трезветь и вспоминать о том, насколько мы четверо на самом деле неблизки друг другу, поэтому через силу глотаю горькую ледяную смесь, и все эти пятнадцать минут, пока я сижу, сжимая в ладонях кружку, я больше всего боюсь того, что, вернувшись, они не захотят больше разговаривать.
Когда они, наконец, появляются, я собираю их опрокинутые пустые кружки и разливаю. Я хочу вернуть их. Я на самом деле хочу услышать, что они скажут. Без них мне было одиноко.
Они хватаются за кружки, как за спасательные круги, жадно, торопливо, как будто тоже чувствуют, что стоит нам сделать паузу, замёрзнуть или перестать пить, и волшебство рассеется. Тем не менее, всем нам требуется еще четверть часа, не меньше, для того, чтобы заговорить.
– Алёша, – произносит она, наконец. – Его звали Алёша. Алё-о-оша, – повторяет она нараспев. – Правда, красивое имя?
Она сидит на перевернутом смятом железном ведре, покрытом ржавой коростой, тонкие птичьи колени задраны почти до подбородка, рукав её щегольского когда-то лыжного комбинезона разъехался по шву, выпустив на волю серую некрасивую подкладку, рыжеватые пряди небрежно заправлены за уши.
– Мне было двадцать, – говорит она, как будто это имеет значение, как будто всё, что она расскажет дальше, нуждается в оправдании, – двадцать. У меня было одно приличное платье. Одно, летнее. Летние платья дешевле – маленький кусочек материи, зимой нужны еще сапоги, пальто, чулки, а летом достаточно одного платья, и можно ведь даже без белья.
Она произносит странное слово «Левбердон».
– Я там жила, – говорит она, – в частном секторе, туалет на улице, желтые прошлогодние газеты, вода из колонки. Я думала, что больше никогда во всё это не вернусь, – тут она машет рукой в сторону кособокого дома, в котором спят дети, – я ведь правда так думала, представляете?
– Что такое Левбердон? – спрашиваем мы, потому что это надо выяснить, вдруг это важно.
– Левбердон, – говорит она удивленно. – Левый берег Дона, ну вы что.