Жизнь Антона Чехова (с илл.)
Шрифт:
К его возвращению дорога по-прежнему была «подлая: грязь, ухабы, наполненные водою». В доме и флигеле теснились гости. Приехали с женами оба младших брата. Погода становилась жаркой. В скворечниках вылупились птенцы, и скворцы перестали петь. К 13 мая на улице было под 30 градусов, и обитателей Мелихова стали одолевать комары. Наконец приехала Лика. Для дочери с бабушкой она сняла дачу в Подольске, на полдороге к Лопасне, и теперь встречи в Мелихове и поездки в Москву и обратно стали делом естественным. Вернувшись в круг друзей дома, Лика приезжала в сопровождении Вани, флейтиста Иваненко и даже почтмейстера. Павел Егорович то и дело суховато называет ее в дневнике «мадмуазель» Мизинова.
Старшего Чехова снова повлекло в московские церкви. В первопрестольной готовились к коронации императора Николая II – спустя три года после его восшествия на престол. В середине мая в Москве состоялось пышное празднество. Не зная
Через три дня Суворин, захваченный ходынскими событиями, снова приехал в Москву, встречался с очевидцами катастрофы и чиновниками, имевшими к ней отношение. Тридцатого мая он в третий раз появился в Москве, условившись о встрече с Чеховым в гостинице «Дрезден». Антон весь день экзаменовал детей в талежской школе и с Сувориным увиделся лишь поздно вечером. Следующий день будет один из самых страшных в жизни Чехова, человека, которому довелось видеть ад сахалинских тюрем. Теперь его взору предстал жуткий исход ходынского смертоубийства. В дневнике он оставил лаконичную запись: «1 июня был на Ваганьковском кладбище и видел там могилы погибших на Ходынке». В суворинском дневнике это событие представлено более рельефно:
«На Ваганьковском кладбище был с Чеховым неделю спустя после катастрофы. Еще пахло на могилах. Кресты в ряд, как солдаты во фрунте, большей частью шестиконечные, сосновые. Рылась длинная яма, и гробы туда ставились друг около друга. Нищий говорил, что будто гробы ставились друг на друга, в три ряда. Кресты в расстоянии друг от друга аршина на два. Карандашные надписи, кто похоронен, иногда с обозначением: „Жития его было 15 лет 6 месяцев“ или „Жития его было 55 лет“. „Господи, прими дух его с миром“, „Пострадавшие на Ходынском поле“ <…> „Путь твой скорбный всех мучений в час нежданный наступил, и от всей заботы горя Господь тебя освободил“».
На следующий день Антон уехал в Мелихово, а Суворин отправился в имение Максатиха, свою летнюю резиденцию на Волге. Еще две недели во сне его преследовали мертвецы. Антон об увиденном почти не говорил, но Ходынка стала для него потрясением. Услышав о трагических событиях, он несколько дней не подходил к письменному столу и работу над «Моей жизнью» продолжил лишь после 6 июня, а побывав с Сувориным на братской могиле, неделю не писал писем.
Ходынка захлестнула Антону память – он совсем позабыл о Лике. Та послала ему в Москву сердитую записку, недовольная тем, что 30 мая он проехал мимо Подольска и не взял ее с собой в гостиницу «Дрезден»: «Очень любезно с Вашей стороны, Антон Павлович, прислать карточку и дать знать, что Вы проехали мимо! <…> То, что Вы остановились у Суворина в номере, совершенно неинтересно, так как не могу же я зайти к незнакомому для меня человеку!» Антон ответил, что этого письма он не получал (хотя в конце года оно было аккуратно помещено в архив), и уговаривал ее приехать в гости «так, чтобы вместе поехать в Москву 15–16-го и пообедать там». Лика сменила гнев на милость и согласилась встретиться с ним в московском поезде. Но они опять разминулись, и она снова засыпала его упреками. От Антона последовало еще одно приглашение в Москву, хотя он ясно дал понять, что едет туда на прием к глазному врачу. Неудобное расписание поездов, как и распутица на дорогах, оказалось достаточно серьезным поводом к тому, чтобы взаимные симпатии снова перешли в упреки и насмешки.
На подтрунивания Антона Лика реагировала раздраженно, и тот в утешение ей перенес на день поездку в Москву и договорился о встрече за завтраком у Гольцева в «Русской мысли». Теперь Виктору Гольцеву суждено было сыграть ту же роль
Глава 52
Освящение школы
июнь – август 1896 года
Антон наконец встретился в Москве с Ликой, а заодно договорился о строительстве колокольни для мелиховской церкви. Глазной врач помог ему избавиться от головных болей: оказалось, что правый глаз у него близорукий, а левый – дальнозоркий; это и послужило причиной прошлогодней невралгии. Антону было прописано пенсне, которое стало завершающим штрихом его внешности. Прочие предписания – лечение электричеством, мышьяк и морские купания – он игнорировал.
Из харьковского, поезда, уносившего в теплые края Елену Шаврову, на станции Лопасня было брошено адресованное Антону нежное письмо. Того, впрочем, уже стали раздражать ее игривые фразочки «Chi lo s'a?» и «Fatalit'e» [351] . В отношениях с Ликой пока наступила гармония – она целых пять дней провела в Мелихове. Все возможные соперники оказались вне поля зрения и досягаемости.
Мелиховские гости проводили время на свежем воздухе: Ежов приехал на велосипеде, что было в то время редкостью, чета Коновицер захватила с собой брата Дуни Дмитрия, тоже заядлого велосипедиста. Лишь Ольга Кундасова, снова вернувшаяся в клинику Яковенко в качестве пациентки и ассистентки, нарушила всеобщее спокойствие. Суворину Антон писал о ней: «Вид такой, точно ее год продержали в одиночном заключении». В конце июня в Мелихово от Линтваревых возвратилась Маша, а из Москвы – Евгения Яковлевна, и домашнее хозяйство перешло в их надежные руки. Приехавшие Миша с Ольгой поселились во флигеле, в котором была написана «Чайка». Событий было немного, и все местного значения: то чужое стадо и сад забредет, то в соседней деревне у мужиков дизентерия случится.
351
Кто это знает? (ит.); фатальность (фр.).
Своему редактору Луговому Чехов послал первую треть помести «Моя жизнь»: «Это еще не повесть, а лишь грубо сколоченный сруб, который я буду штукатурить и красить, когда кончу здание». Луговому начало понравилось, и он спрятал рукопись в несгораемом шкафу у Маркса. К его щедрому гонорару добавилась прибыль иного рода – Суворин прислал Антону трехмесячный билет для бесплатного проезда по железной дороге. Антон внес в банк проценты за имение и стал мечтать о путешествиях. Однако в Петербурге возникли осложнения с «Чайкой» – цензор нашел в ней предосудительные пассажи. Сазонова записала в дневнике 3 июля: «Чехов в меланхолии. Суворин тоже. Одному обидно за пьесу, другой жалуется на немощь и старость». Впрочем, Потапенко на этот счет был настроен оптимистично, поскольку цензор Литвинов, большой друг Суворина, Чехову благоволил. Однако в самый нужный момент Потапенко на месте не оказалось: «Милый Антонио! Как видишь, я очутился в Карлсбаде, имея целью избавление своей печенки от камней и пр. и пр. С твоей „Чайкой“ произошла маленькая история. Сверх всякого ожидания, она запуталась в сетях цензуры, впрочем, не очень, так что ее можно будет выручить. Вся беда в том, что твой декадент индифферентно относится к любовным делам матери, что, по цензурному уставу, не допускается. Надо вставить сцену из „Гамлета“: „О, мать моя, чудовище разврата и порока! Зачем ты мужу изменила и этому мерзавцу предалась“. <…> Впрочем, мы отделаемся проще. Литвинов находит, что дело можно поправить в 10 минут».
Потапенко звал Антона в путешествие по Германии в компании знакомого немца: это было бы не дорого и – Потапенко ручался печенью – доставило бы ему «великое удовольствие». Однако Чехова ни сейчас, ни в будущем идея совместных поездок больше не прельщала. Потапенко возвратился в Петербург лишь в конце июля и взял на себя переговоры с цензором. К тому времени Литвинов вернул Антону пьесу со своими пометками, и тот с неохотой внес исправления: заставил Треплева негодовать по поводу романа матери с Тригориным и снял сцену, где выясняется, что Дорн – отец Маши Шамраевой. Хлопоты Потапенко оказались несколько запоздалыми: «Я не знаю, что с твоей „Чайкой“. Предпринял ли ты что-нибудь? Завтра зайду к Литвинову <…> Есть слух, что будет отменена литература; а в таком случае и цензора не будут нужны <…> Если не ошибаюсь, Вукола Лаврова решено посадить на кол, Гольцеву отрезать язык…»