Жизнь Антона Чехова
Шрифт:
Братья Антона нуждались в его участии. Двадцать шестого марта Шехтель писал ему: «Николай пишет, что он очень болен и харкает кровью – очень может быть, что это не так страшно, но ведь может же быть и очень плохо <…> Не соберемся ли мы сегодня вечером к нему». Двадцать девятого марта Александр вновь взывал из Петербурга: «Анна по-прежнему в больнице. Тиф, кажется, ослабевает, <…> но кашель и мокрота усиливаются. <…> Пасха будет для меня печальна. Анна и теперь плачет о том, что встретит праздник в больнице, а на самую Пасху еще хуже разбередит и себя и меня. Я и так каждый день от часа до четырех провожу у ее постели и выхожу всякий раз с тяжелым чувством и мыкаюсь, как маятник, между нею
Однако Антон решил, что с него достаточно. Второго апреля он сел в таганрогский поезд, сообщив о своей поездке лишь двоюродному брату Георгию.
Глава 20
Возвращение в Таганрог
апрель – сентябрь 1887 год
Чем более Франц Шехтель преуспевал как архитектор, тем осмотрительнее становился в связях с людьми и в обращении с деньгами. Чехову он достал билет третьего класса – не слишком высокая плата за получаемую медицинскую помощь. В поезде Антон спал скрючившись, точно его кот Федор Тимофеевич, «носки сапогов около носа». Проснувшись в пять утра в Орле, он отправил в Москву письмо, наставляя семейных во всем слушаться Ваню: «Он положительный и с характером». На третий день, в Великую Страстную субботу, он был уже в Таганроге. Вместе с дядей Митрофаном и всем его семейным кланом Антон пошел в Митрофаньевскую церковь на пасхальное богослужение.
Таганрог Чехова разочаровал, о чем он писал Лейкину: «60 000 жителей занимаются только тем, что едят, пьют, плодятся, а других интересов – никаких… Куда ни явишься, всюду куличи, яйца, сантуринское, грудные ребята, но нигде ни газет, ни книг… Местоположение города прекрасное во всех отношениях, климат великолепный, плодов земных тьма, но жители инертны до чертиков… Все музыкальны, одарены фантазией и остроумием, нервны, чувствительны, но все это пропадает даром… Нет ни патриотов, ни дельцов, ни поэтов, ни даже приличных булочников».
Шесть лет приобщения к московской цивилизации дали о себе знать – дом дяди Митрофана показался Антону запущенным и грязным; «ватер у черта на куличках, под забором, – жаловался он в письме домашним, – нет ни плевательниц, ни приличного рукомойника… салфетки серы, Иринушка [прислуга] обрюзгла и не изящна… то есть застрелиться можно, так плохо!» Посетил он и дом, где прожил последние пять лет перед отъездом в Москву: «Дом Селиванова пуст и заброшен. Глядеть на него скучно, а иметь его я не согласился бы ни за какие деньги. Дивлюсь: как это мы могли жить в нем?!»
Лет восемь не расставался Антон столь надолго с сестрой и матерью. Он взялся вести дневник своего сентиментального путешествия, который отправлял по частям в Москву. Навестил старых учителей: инспектор Дьяконов по-прежнему «тонок, как гадючка», а отец Федор Покровский – теперь «гроза и светило» своего прихода. Интересовался бывшими подружками – у одной был слишком ревнивый муж, другая сбежала с актером. Влюбленную в него актрису отверг. Побывал у жен московских коллег, Савельева и Зёмбулатова, пил вино с местными докторами, озабоченными тем, чтобы превратить Таганрог в морской курорт. И всячески старался не попадаться на глаза полицейскому осведомителю Анисиму Петрову, который теперь вошел в члены Митрофаньевского братства.
От грязи и всевозможных огорчений у Антона расстроился желудок и обострился геморрой, а сырой воздух спровоцировал бронхит. Вдобавок на левой ноге разболелась варикозная вена – ему то и дело приходилось обходить стороной вездесущего Анисима Петрова. А с одноклассником Еремеевым, теперь уже врачом, было выпито так много вина, что стало не до таганрогских красавиц. Лишь двоюродный брат Георгий порадовал душу Антону: он редко захаживал в церковь, был подвержен греху табакокурения, охоч до женщин и вместе с тем усердно трудился на благо Черноморско-азовского
Две недели находился Антон в центре внимания таганрогской публики. Этого ему показалось достаточно, и он отправился шафером на свадьбу сестры доктора Еремеева в степной Новочеркасск. По дороге остановился у Кравцовых в Рагозиной балке. Катание на лошадях, охота, простокваша и кормежка по восемь раз на дню могли бы, по его словам, излечить 15 чахоток и 22 ревматизма. На свадьбе, фигурируя в чужой фрачной паре, он кокетничал с девушками, распивал цимлянское и объедался икрой. Дорога заняла немало времени – на пересадке пришлось восемь часов дожидаться поезда и спать на запасных путях: «Вышел ночью из вагона за малым делом, а на дворе сущие чудеса: луна, необозримая степь с курганами и пустыня; тишина гробовая, а вагоны и рельсы резко выделяются из сумерек – кажется, мир вымер…» А в Рагозиной балке за почтой надо было ездить за двадцать с лишним верст. Однако по дому Антон не скучал. Лейкин докладывал ему о злоключениях Пальмина и выражал недовольство, что Антон жалуется на нездоровье: «Вы пишете, что страдаете четырьмя болезнями. Врачу-то уж это совсем нехорошо. Впрочем, Ваша болезнь хотя беспокойная, но совсем не опасная». Зато о своем самочувствии сообщить не преминул: «Скипидар способствует выделению газов».
Первого мая застрелился четвертый сын Суворина, Владимир. Был ему двадцать один год. Александр сообщил об этом Антону открыткой, написанной по-латыни: «Plenissima pertur-batio in redactione. Senex aegrotissimus est. Dolor communis…» [125] Суворин мучился душой – он не уделял сыну должного внимания, не похвалил его пьесу «Старый глаз – сердцу не указ». Делая запись в дневнике, он вспоминает убийство первой жены и винит себя за обе эти смерти: «Я ничего никогда не умел предупредить, и в этом мое горе, мое проклятие. <…> Он был умен и добр, но этого, кажется, никто не хотел замечать. <…> Вспоминается мне его мать. То же самое – ничего я не мог и не умел предупредить. Какая-то скверная черта у меня есть – воздерживаться и напускать на себя суровость тогда, когда этого не нужно» [126] .
125
В редакции полнейшее смятение. Старик очень страдает. Печаль общая (лат.).
126
Дневник А. С. Суворина. М.; Лондон,1999. С. 72.
Спустя неделю об этом же писал и Лейкин: «Какое горе у Суворина-то! Сын-студент застрелился. Причина неизвестна. Оставил только записку, где говорит, что жизнь надоела, и полагает, что в том мире лучше, чем в здешнем. Бедного Алексея Сергеича, совсем расхлябанного горем, увезли вчера в Тульскую губернию в усадьбу». Так родилась тема пьесы «Чайка». Чехов глубоко сочувствовал Суворину – на его сыновьях стояла та же печать обреченности, что и на братьях Антона; тяжелая минута еще крепче связала их.
Пасху семейство Чеховых отпраздновало с размахом, о чем Павел Егорович докладывал сыну: «Утреня и обедня продолжались полтора часа. <…> Разговлялись мы одни <…> Окорок отличный, а Пасхи вышли сырые <…> Визиты нам сделали на Первый день Семашко, Иваненко, Дюковский и Алексей Афанасьевич. На второй Офицер Тышко и Долгов, который выпил три бутылки пива и чуть-чуть не разбил пианино сильными ударами. Играл хорошо с воодушевлением. Потом Г-н Корнеев и М-м Янова, Эфрос и Племянница Корнеева, а вечером были дети Корнеева, которые меня удивляли своими базарными разговорами. <…> Остаюсь любящий тебя П. Чехов».