Жизнь холостяка
Шрифт:
«Лучше бы мы остановились в гостинице», — подумал он.
Вид обеденного стола подтвердил его опасения. После супа с жиденьким наваром, свидетельствовавшим о том, что здесь больше заботятся о количестве, чем о качестве, подали вареную говядину, торжественно обложенную петрушкой. Овощи, вынутые из супа, были поданы как отдельное блюдо. Говядина была водружена посреди стола в окружении еще трех блюд: крутых яиц со щавелем, поставленных около блюда с овощами, затем салата, политого ореховым маслом, затем маленьких горшочков со сливками, где ваниль была заменена толченым поджаренным овсом, столь же походившим на ваниль, как цикорий на кофе мокка. Масло и редиска, положенные на
Говядина была разрезана г-ном Ошоном на ломтики толщиной с подошву бальной туфельки и тотчас же сменилась тремя голубями. Местное вино было вином 1811 года. По совету бабушки, Адольфина поставила два букета по обоим концам стола.
«На войне — как на войне!» — подумал художник, оглядывая стол.
И он принялся есть, как может есть человек, позавтракавший в Вьерзоне в шесть часов утра всего только чашкой отвратительного кофе. Когда Жозеф съел свой хлеб и попросил еще, г-н Ошон встал, не спеша нашарил в кармане сюртука ключ, открыл буфет, стоявший позади него, отрезал горбушку от двенадцатифунтового хлеба, торжественно отделил от нее один ломтик, разделил его пополам, положил на тарелку и передал его через весь стол молодому художнику, храня молчание и хладнокровие, подобно старому солдату, который думает про себя в начале битвы: «Ну что же, сегодня меня могут убить». Жозеф взял половинку ломтика и понял, что больше просить хлеба уже не следует. Ни один из членов семьи не удивился этой сцене, столь чудовищной для Жозефа. Разговор продолжался своим чередом. Агата узнала, что дом, где она родилась, принадлежавший ее отцу, пока тот не получил в наследство дом Декуэнов, был куплен Борнишами, и она захотела посмотреть его.
— Вероятно, Борниши придут сегодня вечером, — сказала ей крестная, — потому что у нас будет весь город; ведь все захотят посмотреть на вас, — объяснила она Жозефу. — И Борниши пригласят вас к себе.
На десерт служанка подала знаменитый мягкий сыр Турени и Берри, сделанный из козьего молока и столь отчетливо украшенный, как будто чернью, рисунком виноградных листьев, на которых его подают, что изобретение гравюры следовало бы приписать Турени. Грита с некоторой торжественностью положила вокруг каждого из этих сырков орехи и неизбежные бисквиты.
— А фрукты, Грита? — спросила г-жа Ошон.
— Сударыня, больше нет подгнивших, — ответила Грита.
Жозеф разразился хохотом, словно был в своей мастерской среди товарищей: он сразу понял, что здесь вошло в привычку предусмотрительно выбирать для стола фрукты, начавшие портиться.
— Ничего, как-нибудь съедим и неподгнившие! — с веселой бодростью заметил он, словно человек, готовый ко всем испытаниям.
— Но сходи же, Ошон! — воскликнула старая дама.
Господин Ошон, весьма возмущенный шуткой художника, принес садовые персики, груши и сливы-катериновки.
— Адольфина, поди нарви нам винограду, — сказала г-жа Ошон внучке.
Жозеф выразительно посмотрел на двух молодых людей, как будто хотел им сказать: «Неужели от такого стола у вас такие цветущие лица?»
Барух понял этот язвительный взгляд и улыбнулся, потому что и он и его кузен Ошон проявляли воздержность: домашние порядки были довольно безразличны людям, которые три раза в неделю ужинали у Коньеты. Кроме того, перед обедом Барух был извещен, что Великий магистр созывает Орден в полном составе к двенадцати часам ночи и, намереваясь обратиться к нему за поддержкой, устраивает торжественный прием. Обед, который старик Ошон задал по случаю приезда гостей, свидетельствовал, сколь необходимы были ночные пиршества у Коньеты для поддержания сил двух взрослых юнцов с прекрасным аппетитом, — и действительно, кузены не пропускали ни одного из них.
— Ликер будем пить в гостиной, — объявила г-жа Ошон, вставая и подав знак Жозефу предложить ей руку.
Идя впереди других, она улучила минутку и сказала художнику:
— Да, мой бедный мальчик, за таким обедом ты не объешься; но и его я добилась с большим трудом, ради тебя. Здесь ты будешь поститься и есть лишь столько, чтобы не умереть с голода, вот и все. Так что потерпи...
Добродушие этой замечательной старушки, которая винила самое себя, понравилось художнику.
— Я прожила пятьдесят лет с этим человеком, и в моем кошельке никогда не болталось лишних двадцати экю! О, если бы не нужно было спасать для вас состояние, я бы никогда не зазвала тебя и твою мать в мою тюрьму.
— Но как же вы сами-то еще живы? — спросил Жозеф с той простодушной веселостью, которая никогда не оставляет французских художников.
— Ах, да что там! — ответила она. — Я молюсь.
Жозеф слегка вздрогнул, услышав эти слова, настолько возвысившие в его глазах старую женщину, что он отступил на три шага, чтобы всмотреться в ее лицо. Он увидел его сияющим, запечатленным такой нежной ясностью, что воскликнул:
— Я напишу ваш портрет!
— Нет, нет, — ответила она, — я так соскучилась на земле, что не хочу оставаться здесь даже в виде портрета!
Весело произнеся эти печальные слова, она вынула из шкафа склянку с домашней наливкой из черной смородины, приготовленной ею самой по рецепту тех знаменитых монахинь, которым мы обязаны иссуденским пирогом, одним из великих созданий французского кондитерского искусства, — ни один кухмистер, повар, пирожник, кондитер не могут его подделать. Г-н де Ривьер, наш посланник в Константинополе, в течение всего своего пребывания там выписывал эти пироги в огромном количестве для гарема Махмуда. Адольфина держала лакированный подносик, уставленный старинными маленькими стаканчиками с резными гранями и позолоченным краем; бабушка наливала, а она разносила.
— Всем поднести, никого не обнести! — весело воскликнула Агата, которой эта неизменная церемония напоминала юность.
— Сейчас Ошон отправится к своим друзьям читать газеты, и некоторое время мы побудем одни, — шепнула ей старушка.
Действительно, через десять минут три женщины и Жозеф оказались одни в этой гостиной, где паркет никогда не натирался, а только подметался, где тканые обои, обрамленные резным дубом, и вся простая, почти мрачная обстановка остались незыблемы с тех пор, как уехала г-жа Бридо. Монархия, Революция, Империя, Реставрация, мало что пощадившие, сохранили в неприкосновенности эту залу, где ни торжество их, ни гибель не запечатлели ни малейшего следа.
— Ах, крестная, моя жизнь была ужасно бурной по сравнению с вашей! — воскликнула г-жа Бридо, пораженная тем, что здесь все по-старому, вплоть до канарейки, которую она помнила живой, а теперь узнала в чучеле, водруженном на камине между старыми часами, старыми медными бра и серебряными подсвечниками.
— Дитя мое, — ответила старая женщина, — бури бушуют в нашем сердце. Чем необходимее и значительнее самоотречение, тем сильнее мы боремся сами с собой. Не будем говорить обо мне, поговорим о ваших делах. Вы находитесь прямо напротив врага, — сказала она, указывая на залу в доме Руже.