Жизнь и приключения Мартина Чезлвита
Шрифт:
Чтобы еще больше поощрить свою фантазию, мистер Тэпли взял на себя руководство лакеями из гостиницы, делая им разные указания насчет расстановки блюд и прочего; и так как его распоряжения обычно противоречили всем установленным порядкам и были очень комичны и по форме и по существу, то вызывали среди услужающих самое непринужденное веселье, в котором участвовал и мистер Тэпли, безгранично радуясь собственному остроумию. Он пользовался каждым случаем, чтобы позабавить их рассказами о своих странствиях, или же какой-нибудь комической стычкой с миссис Льюпин; так что взрывы смеха все время слышались из-за спинок стульев и со стороны буфета; а у старшего лакея (в
Молодой Мартин сидел во главе стола, а Том Пинч в конце; и если чье лицо сияло весельем за этим столом, то конечно лицо Тома. Он был душой общества. Все пили за него, все смотрели на него, все думали о нем, все любили его. Стоило ему положить на стол ножик или вилку, как уж кто-нибудь непременно тянулся пожать ему руку. Перед обедом Мартин и Мэри отвели его в сторонку и дружески заговорили с ним о будущем, так горячо уверяя, что без него они не могут быть вполне счастливы — без его общества и самой тесной дружбы, — что Том был положительно тронут до слез. Он не мог этого вынести. Его сердце переполнено счастьем, сказал он. Да так оно и было. Том говорил чистую правду. Именно так. Как ни обширно твое сердце, милый Том Пинч, в этот день в нем не было места ничему, кроме счастья и сочувствия!
Тут же был и Фипс, старик Фипс из Остин-Фрайерс, тоже приглашенный к обеду и оказавшийся самым веселым собеседником, какой только запирался в темной конторе, наперекор собственной общительности. «Где же он?» — спросил Фипс, войдя в комнату. А потом набросился на Тома, сказав, что он жаждет вознаградить себя за прежнюю сдержанность: и, во-первых, пожал ему правую руку, а во-вторых, пожал ему левую руку, а в-третьих, ткнул его пальцем в жилет, а в-четвертых, сказал: «Как поживаете?» — и, кроме того, проделал еще много кое-чего в доказательство своего дружеского расположения и радости. И он пел песни, этот Фипс, и говорил речи, и молодецки опрокидывал стакан за стаканом, — словом, он показал себя настоящим молодчиной, этот Фипс!
Но какое же счастье возвращаться домой пешком — упрямица Руфь, она ни за что не хотела ехать! — возвращаться пешком, как в тот памятный вечер, когда они возвращались из Фэрнивелс-Инна! Какое счастье, что можно говорить об этом и поверять свое счастье друг другу! Какое счастье рассказать все свои маленькие планы Тому и увидеть, как его сияющее лицо просияет еще больше!
Когда они пришли домой, Том Пинч оставил сестру с Джоном в гостиной, а сам поднялся наверх, к себе в комнату, под предлогом, что ему нужно найти книгу. И Том даже подмигнул самому себе, поднимаясь по лестнице; ему казалось, что он ведет себя очень хитро.
«Им, конечно, хочется побыть вдвоем, — подумал Том, — а я ушел так незаметно; они, наверно, каждую минуту ждут, что я вот-вот вернусь. Отлично!»
Но он недолго просидел за книжкой, как услышал стук в дверь.
— Можно войти? — спросил Джон.
— О, конечно! — ответил Том.
— Не оставляйте нас, Том; не сидите один. Мы хотим, чтобы вы веселились, а не грустили.
— Мой милый друг, — сказал Том, весело улыбнувшись.
— Брат, Том, брат!
— Мой милый брат, — сказал Том, — нет никакой опасности, что я загрущу. Отчего это мне грустить, если я знаю, что вы с Руфью так счастливы вместе? Кажется, ко мне опять вернулся дар речи, Джон, — прибавил он после короткой паузы, — но я никогда не сумею высказать вам, какую невыразимую радость принес мне этот день. Было бы несправедливостью по отношению к вам говорить, что ваш выбор пал на бесприданницу, ведь я чувствую, что вы знаете ей цену, уверен, что вы знаете ей цену. И эта цена не упадет в вашем мнении, Джон, что могло бы случиться с деньгами.
— Что непременно случилось бы с деньгами, Том, — ответил он. — Я знаю ей цену! Но кто бы мог увидеть ее и не полюбить? Кто мог бы, обладая таким сокровищем, как ее сердце, охладеть к этому сокровищу? Кто мог бы чувствовать такое блаженство, какое я чувствую сегодня, и любить ее так, как я люблю, Том, не зная хоть в какой-то мере цены ей? Вашу радость нельзя выразить? Нет, Том, мою, мою!
— Нет, нет, Джон, — сказал Том, — мою, мою!
Их дружескому спору положила конец сама Руфь, подойдя и заглянув в дверь. И каким же чудесным взглядом, и гордым и застенчивым вместе, посмотрела она на Тома, когда возлюбленный привлек ее к себе! Словно говорила: «Да, Том, ты видишь, какой он. Но ведь он имеет на это право, ты сам знаешь, потому что я его люблю».
Что касается Тома, он был в полном восторге. Он мог бы целыми часами сидеть вот так и радоваться на них.
— Я говорил Тому, голубка, как мы с тобой решили, что мы не позволим ему убегать от нас, — ни за что не позволим! Как мы можем лишиться одного человека, а главное, такого человека, как Том, в нашем маленьком семействе, когда нас всего трое? Я ему так и сказал. Деликатность это в нем или только эгоизм, уж не знаю. Но деликатничать ему не нужно, он нас нисколько не стесняет. Правда ведь, дорогая Руфь?
Что ж, он, кажется, и в самом деле не особенно стеснял их, судя по тому, что последовало за этими словами.
Было ли неразумно со стороны Тома радоваться, что они не забывают о нем в такое время? Была ли неразумной их трогательная любовь, их милые ласки? Или их затянувшееся прощание? Разве со стороны Джона было так неразумно любоваться с улицы на ее окно, радуясь слабому лучу света больше, чем бриллиантам, а с ее стороны — повторять его имя, стоя на коленях, и изливать свое чистое сердце тому существу, которое дает нам такие сердца и такие чувства?
Если все это глупо, тогда пусть Огненное лицо блаженствует по-прежнему; а если нет, тогда ступай прочь, Огненное лицо! Ступай себе и заманивай своим измятым чепцом какого-нибудь другого холостяка, потому что этот потерян для тебя навсегда!
Глава LIV
особенно беспокоит автора. Ибо она последняя в книге.
Пансион миссис Тоджерс был приятно взволнован, и усиленные приготовления к позднему завтраку происходили под его коммерческой сенью. Настало то счастливое утро, когда священные узы брака должны были соединить мисс Пексниф с Огастесом.
Настроение мисс Пексниф делало честь и ей самой и такому торжественному событию. Она была преисполнена снисходительности и всепрощения. Она приготовилась отплатить добром за зло своим врагам. Она не питала ни злобы, ни зависти в сердце своем — ни малейших.
Ссоры между родными, говорила мисс Пексниф, ужасная вещь; и хотя она не в силах простить своему дорогому папе, она готова принять остальных своих родственников. Они слишком долго чуждались друг друга, говорила она. Довольно уже этого одного, чтобы навлечь на семью какую-нибудь кару свыше. По ее мнению, смерть Джонаса и была такой карой, ниспосланной всему семейству за постоянные нелады между собой, и в этом мнении ее утверждало то, что сама она переносила испытание довольно легко.