Жизнь и судьба
Шрифт:
Он поднял стакан в сторону Андреева:
— Павел Андреевич, не вспоминай меня плохим словом.
Андреев сказал:
— Что ты, Степан Федорович. Местный рабочий класс за вас болеет.
Спиридонов выпил, несколько мгновений молчал, точно вынырнув из воды, потом стал есть суп.
За столом стало тихо, слышно было только, как жевал пирог да постукивал ложкой Степан Федорович.
В это время вскрикнул маленький Митя. Вера встала из-за стола, подошла к нему, взяла на руки.
— Да вы кушайте пирог, Александра Владимировна, — тихо, словно просила о жизни, сказала Наталья.
— Обязательно, —
Степан Федорович сказал с торжественной, пьяной и счастливой решимостью:
— Наташа, при всех вам говорю. Вам тут делать нечего, отправляйтесь в Ленинск, берите сына и приезжайте к нам на Урал. Вместе будем, вместе легче.
Он хотел увидеть ее глаза, но она низко склонила голову, он видел только ее лоб, темные, красивые брови.
— И вы, Павел Андреевич, приезжайте. Вместе легче.
— Куда мне ехать, — сказал Андреев. — Я уж не воскресну.
Степан Федорович быстро оглянулся на Веру, она стояла у стола с Митей на руках и плакала.
И впервые за этот день он увидел стены, которые покидал, и боль, жегшая его, мысли об увольнении, о потере почета и любимой работы, сводившие с ума обида и стыд, не дававшие ему радоваться свершившейся победе, все исчезло, перестало значить.
А сидевшая рядом с ним старуха, мать его жены, жены, которую он любил и которую навеки потерял, поцеловала его в голову и сказала:
— Ничего, ничего, хороший мой, жизнь есть жизнь.
63
Всю ночь в избе было душно от натопленной с вечера печи.
Постоялица и приехавший к ней накануне на побывку муж, раненый, вышедший из госпиталя военный, не спали почти до утра. Они разговаривали шепотом, чтобы не разбудить старуху хозяйку и спавшую на сундуке девочку.
Старуха старалась уснуть, но не могла. Она сердилась, что жилица разговаривала с мужем шепотом, — это ей мешало, она невольно вслушивалась, старалась связать отдельные слова, доходившие до нее.
Казалось, говори они громче, старуха бы послушала немного и уснула. Ей даже хотелось постучать в стену и сказать: «Да что вы шепчетесь, интересно, что ли, слушать вас».
Несколько раз старуха улавливала отдельные фразы, потом снова шепот становился невнятным.
Военный сказал:
— Приехал из госпиталя, даже конфетки вам не мог привезти. То ли дело на фронте.
— А я, — ответила жилица, — картошкой с постным маслом тебя угостила.
Потом они шептались, ничего нельзя было понять, потом, казалось, жилица плакала.
Старуха услышала, как она сказала:
— Это моя любовь сохранила тебя.
«Ох, лиходей», — подумала старуха о военном.
Старуха задремала на несколько минут, видимо, всхрапнула, и голоса стали громче.
Она проснулась, прислушалась, услышала:
— Пивоваров мне написал в госпиталь, только недавно дали мне подполковника и сразу послали на полковника. Командарм сам возбудил. Ведь он меня на дивизию поставил. И орден Ленина. А все за тот бой, когда я, засыпанный, без связи с батальонами в цеху сидел, как попка, песни пел. Такое чувство, словно я обманщик. Так мне неудобно, ты и не представляешь.
Потом
Старуха была одинока, старик ее умер до войны, единственная дочь не жила с ней, работала в Свердловске. На войне у старухи никого не было, и она не могла понять, почему ее так расстроил вчерашний приезд военного.
Жилицу она не любила, она казалась старухе пустой, несамостоятельной женщиной. Вставала она поздно, девчонка у нее ходила рваная, кушала что попало. Большей частью жилица молчала, сидела за столом, смотрела в окно. А иногда на нее накатывало, и она принималась работать и, оказывается, все умела: и шила, и полы мыла, и варила хороший суп, и даже корову умела доить, хотя была городской. Видно, была она какая-то не в себе. И девчонка была у нее какая-то малахольная. Очень любила возиться с жуками, кузнечиками, тараканами, и как-то по-дурному, не как все дети, — целует жуков, рассказывает им что-то, потом выпустит их и сама плачет, зовет, именами называет. Старуха ей осенью принесла из леса ежика, девчонка за ним ходила неотступно, куда он, туда и она. Еж хрюкнет, она сомлеет от радости. Еж уйдет под комод, и она сядет около комода на пол и ждет его, говорит матери: «Тише, он отдыхает». А когда еж ушел в лес, она два дня есть не хотела.
Старухе все казалось, что ее жилица удавится, и беспокоилась: куда девчонку девать? Не хотела она на старости новых хлопот.
— Я никому не обязана, — говорила она, и ее действительно мучила мысль: встанет утром, а жилица висит. Куда девку тогда?
Она считала, что жилицу муж бросил, нашел себе другую на фронте, помоложе, от этого она задумывается. Письма от него приходили редко, а когда приходили, она не становилась веселей. Вытянуть из нее ничего нельзя было — молчит. И соседки замечали, что у старухи странная жилица.
Старуха хлебнула горя с мужем. Он был человек пьющий, скандальный. И дрался он не по-обычному, а норовил либо кочергой, либо палкой ее достать. И дочку он бил. А от трезвого тоже было мало радости, — скупой, придирался, в горшки, как баба, нос совал: все не то, все не так. Учил ее готовить, не то купила, не так корову доит, не так постель стелет. И через каждое слово по-матерному. Он и ее приучил, чуть не по ее, она теперь матюгалась. Она даже любимую корову материла. Когда муж умер, она ни одной слезы не проронила. И лез он к ней до старости. Что с ним поделаешь, пьяный. И хоть бы дочки постыдился, вспомнить стыдно. А храпел как, особенно когда напьется. А корова у нее такая побегунья, такая побегунья. Чуть что — бежит из стада, разве за ней старый человек угонится.
Старуха то прислушивалась к шепоту за перегородкой, то вспоминала свою недобрую жизнь с мужем и вместе с обидой чувствовала жалость к нему. Все же работал он трудно, зарабатывал мало. Если бы не корова, совсем плохо было бы им жить. И умер он оттого, что пыли на руднике наглотался. Вот она не умерла, живет. А когда-то он ей из Екатеринбурга бусы привез, их дочь теперь носит…
Рано утром, еще не просыпалась девочка, они пошли в соседний поселок за хлебом, там по военной рейсовой карточке можно было получить белый хлеб.