Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского
Шрифт:
Есть, правда, единственное исключение из этого общего логического и нравственного закона: это исключение само христианство. На то оно и безусловно иррационально, антиномично и, поистине, «эллинам безумие». Для него трагическое есть норма. Но лишь для него одного, в его чистой, беспримесной сущности, в его глубочайшем пафосе, сгорающем в переживании единственного Имени, в котором вся истина, вся свобода, весь путь. Но в этой трагической и антиномической сущности христианства дана и его несоизмеримость с каким бы то ни было другим именем или путем, с какою бы то ни было другою правдою, другою свободой. Лишь только к чистой христианской идее, с миром несоизмеримой, но обращенной острием к миру и долженствующей восторжествовать на земле, примешивается что-либо, ей чуждое, — христианство, перестав быть собою самим, перестает быть и трагическим. Сделка с природным порядком жизни дает «христианское» обывательство, с идеею государства — империю Константина Великого или теократию пап. Сделало ли пуританство английскую революцию религиозным действием?.. Поскольку Мережковский действительно христианин, он не имеет права
«Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю. Я верю в истинность этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дел мертва, и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за права угнетенных и слабых, и, если нужно, то за них и пострадать. Такова моя вера».
Выписав этот ответ Желябова на предложенный ему председателем суда в 1881 году вопрос о вероисповедании, Мережковский продолжает:
«Над этими словами никто не задумался. А между тем они не на ветер сказаны. Говоривший заплатил за них жизнью и ведь уж, конечно, знал, что говорит и что делает: знал, какой соблазн в имени Христа и не отрекся от него, не испугался того, что так пугает нас — общего места: религия есть реакция. Захотел соединить революцию с религией. Да, никто над этим не задумался. А, казалось бы, стоило…» [153]
153
Мережковский Д. С. Было и будет. С. 200.
Задумываюсь и вижу, что Желябов излагает свою веру после своего действия, самое же действие отнюдь не ставит под знак религиозного исповедания. Последнего, впрочем, — строго говоря, — в словах его вовсе и не содержится, а есть в них лишь исповедание нравственного закона, который для говорящего тождествен с тем, что он почитает существенным и признает за истину в учении Христовом. Как бы то ни было, он слишком чувствует достоинство и ответственность каждого знамени и имени, чтобы не понимать, что Имя Христа не терпит соединения ни с каким другим лозунгом или именем, кроме личного имени предающегося Христу человека. Как кощунственно сказать: «Христос, ergo реакция», — так же кощунственно сказать: «Христос, ergo революция». Нельзя идти дальше формулы: «Христос — следовательно, подвиг любви». Каков будет этот личный подвиг, о том душа втайне исповедуется Христу. Только в ответ на приглашение высказаться о вере счел Желябов нужным разоблачить внутренний, религиозный голос своей души и тогда объявил всенародно о том, как преломился в его личной душе луч христианского внутреннего опыта. Его дело влилось в общее под импульсом религиозным: вот все, о чем он автобиографически свидетельствует. Его слова обнаруживают столь ясное сознание того, что религия дает иной разрез жизни, чем все формы общественности (формы, заметьте, а не личные дела, из коих слагается общественное дело), что ему, конечно, и в голову не приходило в эти последние свои дни «пугаться общего места, будто религия есть реакция».
А вот Мережковский именно тут не то, чтобы прямо пуглив, а уж очень как-то суетлив, слишком старается от каких-то подозрений огородиться — даже как бы до предательства некоторых родных ему имен и ценностей. И все это, разумеется, ради Христа. Впрочем, и Имени Христа Катя (в новой пьесе Мережковского «Будет радость»), — девушка, несомненно пользовавшаяся духовным руководительством автора, — обещает больше не произносить, чтобы и в этом не уподобляться какому-то церковническому черному воронью, долженствующему, без сомнения, символически подтвердить другой тезис автора — о неразрывной связи православия с реакцией. Что же до обещания Кати, то хочется в ответ ей с облегчением воскликнуть: «Наконец-то!»
Думается, что Мережковский о Имени Христа соблазнился. Мало ему было этого единого Имени; полюбил он еще и другое: «Революция», — и захотел соединить оба в одно. Но что такое революция? «Прерывность, внезапность, катастрофичность, непредвидимое», — отвечает Мережковский. [154] Но таковое не имеет и имени, не подлежит ипостазированию… «Прерывное, катастрофичное, внезапное, непредвидимое — в религии называется апокалипсисом, а в общественности революцией», — настаивает Мережковский. Прискорбнейший по последствиям случай логической ошибки, которой имя — quaternio terminorum! [155] Мережковский, несомненно, — апокалиптик, чающий всенародного мистического «движения воды», соборного действия, очистительного и воскресительного обновления, крещения Руси Духом Святым и огнем. Что общего между этим чаянием и историческим началом «революции», понятой как revolution en permanence, [156] как непрерывное действие скрытой и лишь временами вулканически заявляющей о себе энергии, истоком которой служит французская великая революция?
154
Было и будет. С. 58 и 66.
155
Учетверение (ошибка, являющаяся следствием двусмысленного употребления термина) (лат.).
156
Перманентная революция (франц.).
Постоянная работа этой энергии
Да, Мережковский — мучительная для бывших его друзей загадка. Как явно в нем напряженное стремление схватить самое жизненное в жизни, самое сердцевину жизни, как явно его желание пожертвовать всем (например, искусством — слепая, чисто леонтьевская или, по уподоблению его самого, «Агамемнонова», [157] но уже отнюдь не Авраамова, жертва!), всем — ради единого на потребу, — и как явно в то же время, что это жизненное ему не дается, что он идет мимо жизни, что его слово ничего не изменяет в существующих соотношениях общественных и духовных сил, что эта река, обещавшая некогда подводными струями пролиться по жаждущим нашим пажитям и торжественно втечь в некое светлое озеро-море, из волн которого звучат звоны Града, впадает после многих излучин скудным притоком в пообмелевшую реку нашего старого радикального народничества. По крайней мере, таков итог, всенародно и общедоступно подведенный Мережковским своим религиозно-общественным исканиям в новой его пьесе «Будет радость».
157
Было и будет. С. 148 и 322.
Радости от пьесы я не испытал и вокруг себя не видел; недоумение же об источнике и причине этой радости слышал отовсюду. Но так как сам верую, что радость будет, то радовался самому прозвучавшему слову, — быть может, вещему, — хотя и отнюдь не связанному с содержанием глубоко унылой и нудной, хотя умело и — если простить изобилие рассуждений и книжных цитат — искусно скомпанованной драмы, музыкально действующей на душу поэтическими чарами Добужинского и подошедшей, как по мерке, к стилю Художественного театра.
Да и в самом деле, как не загрустить, при виде внутреннего банкротства нашего богоискательства, — того, разумеется, типа, который представлен Катей, — в лице этой чистой и самоотверженной русской девушки, любящей, но от внутреннего надлома уже настолько неспособной к человеческой любви, что она, рыдая и крестя возлюбленного, отпускает его на заведомую и неизбежную гибель? И все эти муки принимает Катя для того, чтобы влиться ручейком в неширокую, но судоходную реку деятельной общественности, ознаменованной, к вящему огорчению приунывшего зрителя, престарелым земским деятелем, благороднейшим и милейшим, но, судя по его быстро наступающей дряхлости и непробужденной старозаветности его умственного склада, — лишь «остальным из стаи славной». У слияния Катина ручейка с рекой общественности воздвигнут автором столб с надписью, изъясняющей принцип объединения между богоискательством и старым народничеством: «чудо у нас с вами одно», — говорит Катя… Это я и называю внутренним банкротством. Ибо, если бы воцарилась в России всякая общественная правда и все обездоленные достигли предписанной ими самими меры благополучия, а дух бы угас, и отняты были у нас внутренние и тайные святыни наши с их животворящими силами, то такое превращение не было бы, в глазах верующего, благодатным чудом Божиим, — из чего следует, что брататься и единиться на чуде без Имени нельзя.
Вся же пьеса, протекающая мимо жизни, в области схематических контроверз, наполовину смытых уже давно и постоянно смываемых притоком новых энергий, новых личных и групповых самоопределений и, наконец, мировых, все сдвигающих со старого места событий, — кажется запоздалым памфлетом против провозвестника наших величайших и отдаленнейших надежд — Достоевского. Суждение о нем Мережковского таково: «В Достоевском воплотилась вечная, метафизическая сила русской реакции, сила сопротивления старого порядка новому. Не сломив этой силы, не преодолев Достоевского и достоевщины, нельзя идти к будущему. Но, чтобы победить врага, надо встретиться с ним на той почве, на которой он стоит, а почва Достоевского религиозная». [158] Религиозная почва Мережковского, во всяком случае, расступается под ним и поглощает его, как трясина; и трудно ему при этих условиях вступать в единоборство с великаном, стоящим на камне. Но возможно другое объединение почве: можно плясать вокруг стоящего гримасничающей по земле тенью. Впрочем, Федя из новой пьесы, восковая кукла, слепленная из частей Ивана Карамазова, Ставрогина, Кириллова и Свидригайлова, скорее предназначена к пропаганде одного из важнейших учений Достоевского — о внутреннем распаде уединившейся личности. Другое дело — изображение православия, в котором Достоевский знал движение Духа жива. Старец, сменивший в пьесе Зосиму, приказывает ученику красть чужие письма, а ученик старца, Гриша, отличный от Алеши уже тем, что не из монастыря уходит в мир, а из мира в монастырь, — жалкий и мрачный идиот. А мы, прельщенные «метафизиком русской реакции», чуть не целых сорок лет затаенно надеялись, что не понапрасну юный питомец Зосимы вышел в мир из стен благословенной обители. Впрочем, дух Алеши в миру творит свое дело втайне; когда он раскроется, — неложная «будет радость». А про пугала пьесы скажем: страшен сон, да милостив Бог.
158
Было и будет. С. 282.