Жизнь и житие Войно-Ясенецкого, архиепископа и хирурга
Шрифт:
Запомнился и второй допрос конвейером, во время которого заснул сам чекист. Разбудил его внезапно вошедший в комнату начальник следственного отдела. "Попавший в беду чекист,- пишет Войно,- прежде всего очень вежливый со мной, стал бить меня... ногой, обутой в сапог". Потом несколько дней карцера... Неудивительно, что после всего пережитого Лука многое забыл. Его отрывочные воспоминания дополняет дочь Елена.
Почти два года после ареста отца семья ничего о нем не знала. Первые вести просочились из тюремной больницы: папа лежит с отеками на ногах: из-за голодовок сдало сердце. Потом родственникам разрешили приносить передачи. Золотые деньки послеежовского послабления продолжались недолго, но запомнились хорошо. Расположенная в старых, еще царской стройки зданиях, областная тюрьма отличалась от внутренней тюрьмы НКВД несколько большей патриархальностью нравов. Летом 1939-го, стоя у железных ворот, можно было даже заглядывать в дырочку, пробитую гвоздем. Через ту дырочку Елена
В другой раз, прождав возле тюремных ворот целый день, дочь получила от отца записку: "Через сутки буду дома". Ни через сутки, ни через неделю домой он не пришел. Очередная переданная больничным санитаром записка сообщила: "Меня обманули, не выпускают, возобновил голодовку". Голодал он в тот раз восемнадцать дней.
Конвейеры и прочие тюремные "игры" так ни к чему и не привели. Следователи своего не добились. Войно протоколов не подписывал. Выслали его в Сибирь административно. Незадолго до отправки на этап невестка Мария Кузьминична вымолила у прокурора десятиминутное свидание со свекром. Со времен толстовского "Воскресения" комната для свидания с заключенными обогатилась двойной решеткой. Между двумя разделяющими арестанта и его родных решетками возник коридорчик, специально предназначенный для того, чтобы по нему ходил солдат с винтовкой.
Свекор вышел желтый, отечный. Очевидно, ему было трудно стоять на отекших ногах, и он ухватился рукой за прутья. Сказал, слабо улыбаясь: "Я получил твою посылку. Много всего. Но ничего, нас в камере тоже много". Глядя на измученное лицо старика, Мария Кузьминична заплакала. "Да перестань ты плакать,- сказал он ласково,- я уже привык к этой собачьей жизни". Потом попросил рассказать, что делается в мире. Давно не видел газет. Голос у него остался все тот же: низкий, сильный. Слова его легко перелетали через пустое пространство между железными переплетами. А ей приходилось кричать: "Только что окончилась война с финнами". Оказалось, про войну он ничего не знал. Кричать в присутствии постороннего через решетки было неприятно. Да и непонятно, о чем можно и о чем нельзя было говорить в таком месте. От волнения Марии Кузьминичне стало жарко, она распахнула шубу. Свекор увидел на черном свитере красный знак "Ворошиловский стрелок". "Что это у тебя?" Cквозь слезы стала объяснять, что вот научилась стрелять. Это вышло почему-то так смешно и неуместно, что даже солдат фыркнул. От того свидания осталось в памяти не столько даже лицо, сколько руки свекра: большие белые руки хирурга на железной решетке.
От Красноярска Енисейский тракт берет прямо на север. Районный центр Большая Мурта (сейчас семь тысяч жителей, перед войной - вдвое меньше) - на сто десятом километре. Районная больница открывается сразу: крепкий, земской постройки бревенчатый дом на пригорке среди елей и берез. Окна на тракт. И вывеска большая - так в глаза и бросается.
Из Красноярска мы домчались сюда за час двадцать. А сколько времени тянулись сюда те же подводы с административно-высланными, что оказались под больничными окнами мартовской полуночью 1940 года? Надо полагать, выехали они из ворот Красноярской пересыльной тюрьмы еще затемно. И конвой и люди, наверно, порядком промерзли, пока впереди слабым светом замигали крайние в Большой Мурте постройки - больничные. Тогдашний главный врач здешний вспоминает:
"Поздним вечером в начале марта 1940 года я долго засиделся в комнате, готовясь к предстоящей на следующий день операции. В двенадцатом часу ночи ко мне постучал фельдшер Иван Павлович Бельмач. Он вошел и, растерянно извиняясь, объяснил, что ко мне хочет сейчас прийти какой-то профессор... Фамилию профессора Иван Павлович произнести не смог. Вошел высокого роста старик с белой окладистой бородой и представился: "Я профессор Войно-Ясенецкий". Эта фамилия мне была известна только по книжке, которая вышла в свет несколько лет тому назад - "Очерки гнойной хирургии". Больше ничего об этом профессоре я не знал.... Он мне сказал, что приехал только что сейчас из Красноярска на подводах в составе очень большой группы бывших заключенных, жертв 1937 года, которые посланы в Большемуртинский район на свободное поселение... Он как хирург решил прежде всего обратиться в районную больницу и просил меня обеспечить ему только белье и питание, и обещал мне помогать в хирургической работе. Я был несколько ошеломлен и обрадован такой помощью и такой встречей".
Автору этих строк было в 1940 году двадцать шесть лет. За полгода до встречи с Войно окончил он медицинский институт, был вместе с женой врачом послан в Б. Мурту и на хирургическом поприще делал первые свои шаги. Тридцать лет спустя он так вспоминал ту мартовскую встречу:
"Мы не спали до четырех часов утра. Вначале он меня расспрашивал о литературе последних лет, о достижениях советской хирургии... Затем он стал расспрашивать меня, какую хирургическую работу я веду, к какой операции готовлюсь, и, когда я рассказал о том, что на завтра у меня назначена операция по поводу рака нижней губы с иссечением регионарных лимфоузлов на шее, он тут же очень хорошо представил мне на рисунках анатомию подчелюстной области. Я заметил, что он прекрасно рисует, и его схемы выглядели как схемы из классических атласов по нормальной анатомии".
Так, едва сойдя с арестантской телеги, опрометью кинулся старый земский доктор в милые его сердцу хирургические премудрости. И для хозяина дома на енисейском тракте эта мартовская ночь была знаменательной. Думаю, что начинающий врач быстро сообразил, какие огромные выгоды может принести ему неожиданная встреча. До тех пор в трудных случаях приходилось ему искать консультаций у красноярских коллег по телефону. А тут вдруг такая удача: собственный профессор-консультант...
Следующий день, однако, чуть не расстроил всю идиллию. "...Заведующая райздравом,- вспоминает Барский,- была очень энергичная женщина, но безо всякого медицинского образования и почти совершенно безграмотная, умевшая только подписывать свою фамилию. Вероятно, тогда такие случаи были не редки. Когда я рассказал о том, что вот у меня имеется такой профессор... она замахала на меня руками и сказала, что нет, нельзя допустить, чтобы он работал в районной больнице".
Барский, по его словам, не отступился, пошел сначала к председателю райисполкома - неудачно, потом к секретарю райкома партии. Тот привлек для консультации начальника районного отдела НКВД. Наконец общими усилиями муртинские государственные мужи пришли к мысли, что под наблюдением товарища Барского ссыльный профессор работать в районной больнице все-таки сможет. То было поистине, великое благодеяние, ибо из двухсот человек, приписанных в район на поселение,- инженеры, преподаватели иностранных языков, фармацевты, библиотекари,- остаться в районном центре разрешили лишь считанным единицам. Муртинская райздравша не раз еще пеняла потом доктору Барскому за его "политическую ошибку" и поминала старые, с первой енисейской ссылки не забытые грехи Войно-Ясенецкого, который "очень не любил советских врачей". Барский обещал своей неграмотной, но энергичной начальнице, что потачки старику давать не станет, и не давал. Он даже не зачислил Войне в больничный штат, а просто "выписывал ему всего двести рублей за счет пустовавших ставок то ли санитарки, то ли прачки".
Александр Васильевич Барский достиг впоследствии степеней известных: стал профессором, заведует ныне кафдрой общей хирургии в Куйбышевском медицинском институте. К воспоминаниям его мы еще вернемся. Но разыскал я его уже после того, как побывал в Большой Мурте. С трудом удалось найти в Красноярске и бывшего первого секретаря Большемуртинского райкома партии П. Мусальникова, ныне пенсионера республиканского значения, и других должностных. Летом же 1970-го в Мурте ни одного начальственного лица сороковых годов не оказалось. Все уехали в большие города, растворились, исчезли, ушли в беспамятство. И некому было бы мне рассказать о событиях прошлого, если бы не больничные санитарки, медсестры, печники, прачки. Эти на повышение не пошли, их не перебрасывали и на укрепление не посылали. Коренные муртинцы, пережили они не один десяток секретарей и председателей, начальников НКВД, а потом и МГБ и остались тем же, чем были,- народом. Впечатлений накопили они не слишком много, но охотно делились всем тем, что запомнили из большемуртинской истории, в которой каждый пустяк им родной, всякая мелочь - живой кусок их жизни.
В тот ветреный, с перебегающими облачными тенями августовский день 1970 года первым моим собеседником на почерневшем больничном крыльце стал печник Иван Яковлевич Автушко. Был он слегка выпивши по случаю воскресенья, физиономию имел давно не бритую, но очень дружелюбную. А главное, проявил он себя человеком памятливым и разговорчивым. 26 июня 1941 года, на четвертый день войны, сделалось у него прободение язвы желудка. Пришел он с этим прободением в больницу за три километра и перед рассветом лег вот на это самое крыльцо. Главного доктора уже забрали в армию, а жену его, оставшуюся за него, Автушко будить постеснялся. Лежал и ждал, когда кто-нибудь выйдет. В восемь пришел из рощи старик с белой бородой, профессор. Он всегда ходил по утрам в ближнюю рощу молиться. Принесет с собой иконку складную, поставит на пенек и молится. Хирург (имени его Автушко не знает и называет его просто: старик, старичок) осмотрел живот и сказал, как филин буркнул: "Из тысячи одного человека такого удается спасти. Ты погиб". Иван Яковлевич спорить не стал: "Погиб, так погиб. Тогда и не надо баловаться, один укол - и чтобы все". Но старик все-таки решил резать. Уже ноги у Автушко похолодели, когда положили его на стол. Сестер на фронт забрали: наркоз некому давать. Операцию делали под этим, ну как его... Одним словом, он, Автушко Иван Яковлевич, все видел: и как его резали, и как внутренности вынимали. А когда до печени дотронулись, то перед глазами елочки повалились.