Жизнь Иисуса
Шрифт:
Коренное различие между Иисусом Иоаннова евангелия и Иисусом синоптических евангелий, по мнению Бретшнейдера, сказывается прежде всего в его речах. В первых трех евангелиях Иисус изображается истинно народным наставником, который борется против ложных учений, противореча истинному благочестию и морали его соотечественников, в особенности против фарисейского духа внешней условности, и который настаивает на чистоте помыслов, стремлении к богоподобию и всеобщем человеколюбии и излагает свое учение в столь ясной и естественной и вместе с тем искренней и разнообразной форме, что оно понятно, привлекательно и убедительно для всех слоев населения. Этот народный учитель-практик в четвертом евангелии обращается в изощренного метафизика, который в беседах своих говорит не столько о благочестии и добродетели, сколько о высоком значении своей собственной личности, а эта личность изображается не в соответствии с национальной идеей Мессии, а в духе александрийского учения о Логосе, которое изложено евангелистом в прологе. В то же время речи Иисуса здесь так непонятны и двусмысленны, а поучения так холодны, искусственны и монотонны и тон их так суров, как будто он вознамерился не привлекать к себе людей, а отталкивать их от себя. Из этих двух несовместимых изображений Иисуса, по мнению Бретшнейдера, первое выделяется внутренней
Если такое решительное отрицание подлинности и аутентичности четвертого евангелия вызвало большой переполох среди большинства теологов, но не произвело глубокого и длительного впечатления на них, то этому не следует удивляться, так как привязанность к церковному преданию весьма широко распространена и упряма, а сочувствие к критике и анализу - явление весьма редкое. С другой стороны, сам Бретшнейдер заявлял позже, что цель его "Пробабилий" достигнута и сомнения его разрешены после того, как произошел обмен мнениями по поводу его книги; и такое заявление автора тоже понятно, ибо его теологическая точка зрения вообще не отличалась глубиной, и сам он отнюдь не собирался принять на себя все последствия своей критики Иоаннова евангелия. А если даже и такой человек, как Шлейермахер, заявлял, что к критике Бретшнейдера он отнесся равнодушно, так как подобные рассуждения хотя и не излишни, но не имеют существенного значения и лично его мало интересуют, то это лишь свидетельствует о том, как предубежден был даже этот проницательный критик по данному пункту и как субъективна была его собственная критика вообще. Подобно тому как Откровение Иоанна он, наперекор авторитетным свидетельствам, признавал подложным, ибо по содержанию и форме оно противоречило его собственному духу, так и относительно Иоаннова евангелия он с легким сердцем заявлял, что выдвинутые против него сомнения и подозрения несущественны, ибо он сам симпатизировал этому труду. Христос Евангелия от Иоанна, сознающий в себе Бога-Отца и отождествляющий себя с ним, говорящий и действующий не от своего лица, а от имени Бога-Отца,- такой Христос вполне соответствовал религиозному идеалу Шлейермахера, тому сознанию божества, которое в свободном проявлении себя равносильно бытию Бога в человеке. Следовательно, Иоанново евангелие являлось тем орудием, посредством которого Шлейермахер соединял современное благочестие с христианством, и чем нужнее ему это соединение, тем менее он мог мириться с такими возражениями, в которых отвергалось это евангелие в качестве источника истинного познания Христа.
Интересно, что это некритическое и несправедливое отношение Шлейермахера к источникам истории Иисуса дополняется у него таким же отношением к источникам истории Сократа. В одном из позднейших примечаний, в которых Шлейермахер вообще старается смягчить или оправдать напыщенность своих речей о религии, он, видимо, раздраженный нападками Бретшнейдера против его любимого евангелия, договорился до такого замечания: "Нам уже самим приходится понять и объяснить (если отвергать четвертое евангелие), как мог создать новую религию и церковь иудейский раввин человеколюбивого образа мыслей, приверженец сократической морали и одаренный способностью творить чудеса или то, что принималось некогда за чудо, и умением говорить остроумные загадки и притчи (ибо ведь ничего иного, кроме разве еще извинительной наивности, за ним не признается), как мог совершить такое огромное дело человек, который, будучи таким, каким он обрисован, не подал бы и глотка воды Моисею и Магомету". (Шлейермахер Ф. Речи о религии).
В этом выпаде, направленном против синоптического Христа, нас прежде всего неприятно поражает романтический аристократизм, которому противно все простое, самобытное, неприправленное элементом взвинченности и мнимой "скорби" или "иронии". Но затем мы тотчас вспоминаем, как Шлейермахер с точно таким же аристократическим высокомерием ставил Ксенофонтова Сократа ниже Платоновского Сократа. В своем известном трактате "О значении Сократа как философа" он замечает: "Если Сократ занимался лишь говорением на такие темы, о которых упоминает Ксенофонт в своих "Воспоминаниях", хотя бы речи эти и отличались блестящей и изящной формой, тогда нам трудно понять, отчего за много лет ему не удалось обезлюдить посещаемые им рынки и лавки, сады и гимназии, распугивая своим появлением народ,- отчего его беседами так долго восторгались люди вроде Алкивиада и Крития, Платона и Евклида,отчего он вообще успел сделаться творцом и прототипом аттической философии". При таких условиях приходится считать большою деликатностью со стороны Шлейермахера уже и то, что он не удивился, отчего и побережье моря галилейского и синагоги в городах не "обезлюдели" вследствие пребывания в них синоптического Иисуса. Но со слов критиков, обладающих большим историческим тактом, мы знаем, что в основу исторического понимания Сократа необходимо положить ту характеристику, которую представил Ксенофонт, а из Платоновской характеристики следует брать, притом с большой оглядкой, только немногие добавления. Поэтому мы успокаиваемся также и насчет благополучного разрешения данного евангельского вопроса.
Так относился к Иоаннову евангелию не один лишь Шлейермахер. Мистический идеализм Евангелия от Иоанна более, чем исторический реализм трех первых евангелий, нравился значительному числу его современников, и не только тем, которые воспитались на его вероучении и усвоили себе его Христа, но также и всему тому поколению, которое выросло на романтизме и фихтеанско-шеллинговой философии. Автор "Пробабилий" пожелал плыть против этого течения, и это погубило его книгу. По своему образованию и образу мыслей Бретшнейдер принадлежал старому кантианско-рационалистическому направлению, ему нравились практически моральный дух и ясная простая форма трех первых евангелий в такой же мере, в какой ему претили спекулятивная напыщенность и мистическая туманность четвертого евангелия. Обнаружив свою симпатию, он прослыл ретроградом в глазах приверженцев Шлейермахера; обнаружив свою антипатию, он прослыл человеком, не понимающим глубокомыслия четвертого евангелия. Для всех, кто, подобно Люке, Газе, Неандеру и другим, поддавался обаянию ума Шлейермахера, апостольское происхождение Иоаннова евангелия осталось основой богословия, а "Пробабилии" - мертворожденным произведением. Сначала лишь де Ветте воздерживался от решительного его осуждения, но под конец и он поступился своим критическим сознанием в угоду тому идейному течению, которому он, в сущности, вполне симпатизировал.
16. ДАЛЬНЕЙШИЕ СУЖДЕНИЯ О ТРЕХ ПЕРВЫХ ЕВАНГЕЛИЯХ И ИХ ОТНОШЕНИИ К ЧЕТВЕРТОМУ ЕВАНГЕЛИЮ: ШУЛЬЦ, ЗИФФЕРТ, ШНЕКЕНБУРГЕР; МОЯ КРИТИЧЕСКАЯ ОБРАБОТКА ЖИЗНИ ИИСУСА.
После такой безрезультатной интермедии положение Евангелия от Иоанна, по-видимому, еще более окрепло, а изыскания о первых трех евангелиях продолжались менее скованно, и, наконец, по отношению к одному евангелию, которое, подобно четвертому, помечено именем апостола, мало-помалу обнаружилась особенно заметная неприязнь. Шлейермахер, увлеченный анализом предмета изысканий, в своем трактате о Луке нашел, что в отношении повествования и плана Лука заслуживает предпочтения перед Матфеем. Другому свободомыслящему теологу так не понравилась идея прощения грехов, которую Матфей, в отличие от прочих евангелистов, вкладывает в формулу учреждения евхаристии, что он даже усомнился в аутентичности Евангелия от Матфея, изложив эти сомнения в особом приложении к своему трактату о Тайной вечере. Авторы работ о происхождении первого канонического евангелия Зифферт (1832) и Шнекенбургер (1834). См. мои критические замечания в рецензии на эти сочинения в "Ежегоднике научной критики" за 1834 г. Некоторые из позднейших критиков пошли еще дальше по этому пути, и было время, когда казалось, что первый из евангелистов станет последним, что Евангелие от Матфея по непосредственности и достоверности уступает не только Иоаннову евангелию, но даже и евангелиям апостольских помощников Марка и Луки.
Критики приводили целый ряд соображений с тою целью, чтобы показать, что автор этого евангелия не мог быть очевидцем и спутником Иисуса, при этом они указывали, например, на недостаточную наглядность и отсутствие подробностей в его повествовании. Уже Шлейермахер в своих лекциях "Введение в Новый завет" сделал по этому поводу интересное замечание; он говорил: "В 9-й главе Матфеева евангелия повествуется о том, как Иисус призвал Матфея в число апостолов и последний пошел за ним, то есть присоединился к постоянным спутникам Иисуса. Можно было ожидать, что если евангелист-повествователь был именно этим "призванным" апостолом, то мог бы измениться его способ повествования с того момента, как он стал очевидцем всего того что случалось с Иисусом, его рассказ должен был бы стать живее, нагляднее, подробнее. Но ничего подобного в действительности не замечается: его способ изображения остается по-прежнему суммарным, его хронологические и топографические указания по-прежнему неопределенными. Что такова манера не очевидца, а человека, который рассказы свои черпает из потоков традиционных сказаний, это было ясно даже и помимо сравнения Матфеева евангелия с другими, но если критики рассчитывали усилить доказательность своих возражений ссылкой на то, что прочие евангелисты повествуют гораздо подробнее и нагляднее, то возникал другой вопрос: была ли эта наглядность очевидца, а не человека, который старается свободным измышлением подробностей "освежить" суммарно формулированный традиционный рассказ?"
Как на доказательство неапостольского происхождения первого евангелия указывали также и на свойственное ему изобилие длинных бесед:
Иисус в нем говорит за один присест все то, что он, очевидно, высказывал в разное время и по разным поводам, о чем свидетельствуют некоторые места в Евангелиях от Луки и от Марка. То, что Нагорная проповедь (Мф. гл. 5-7), напутственное слово апостолам (гл. 10), большая антифарисейская речь (гл. 23) содержат в себе элементы, которые не были первоначально высказаны в данной связи и которые редактором-евангелистом отнесены сюда ввиду их родственного содержания и формы, что также и семь притчей (гл. 13), по-видимому, были им соединены вместе как таковые, а не были рассказаны Иисусом сразу, как говорит евангелист,- все это нетрудно заметить и теперь уже никем не оспаривается. Но ссылка на Марка и Луку, которые будто бы лучше пересказали часть речей и сообщили более правдоподобный повод к ним, нисколько не убедительна, так как можно доказать, что именно Марк часто приводит без всякого порядка изречения, которые у Матфея, по крайней мере, искусно соединены вместе, и что Лука нередко самочинно измышлял поводы к тем речам Иисуса, которые он заимствовал из длинных пересказов Матфея. Если Матфей подвергся нареканиям за обилие речей, то почему же критики не обратили внимания на длинные речи Иисуса, которые приводятся у Иоанна и возбуждают еще больше сомнений? Соединять многие разновременно сказанные речи в одну менее преступно и более свойственную очевидцу, слышавшему их собственными ушами, чем приписывать Иисусу такие речи, которые предполагают наличие позднейшей философии (как то было доказано Бретшнейдером относительно четвертого евангелия), или так смешивать предполагаемые речи с собственными размышлениями евангелиста, что читатель недоумевает, кто именно и что именно сказал в данном случае.
Затем автора первого евангелия упрекают за то, что он удвоил число действующих лиц и происшествий. Например, он говорит о двух слепых, прокаженных, бесноватых, тогда как Марк и Лука говорят лишь об одном, или говорит о двух случаях чудесного насыщения толпы, когда Лука и Иоанн упоминают лишь об одном подобном случае. Факт этот можно объяснить предположением, что автор первого евангелия находил в двух лежавших перед ним источниках один и тот же эпизод, рассказанный по-разному и при отличной обстановке, вследствие чего он каждый из рассказов принимал за особое событие и в таком виде включал его в свое евангелие. Так ошибаться, разумеется, мог только человек, который самолично не видал сообщаемых им фактов, но это еще не дает нам права утверждать, что очевидцем или человеком, рассказывавшим со слов очевидца, является такой человек, который, подобно Луке и Иоанну, был осторожнее и не делал такого рода явных ошибок.
Далее, четвертого евангелиста, как и первого, можно упрекнуть за то что в свое историческое повествование он включал отрывки из пророчеств, которых он, видимо, не понимал. Матфей (21:7) рассказывает, что Иисус въезжал в Иерусалим на двух ослах (ослице и осленке), а это показывает, что он неправильно понял слова пророка Захарии (9:9). Точно таким непониманием слов псалма 21 (19) объясняется и тот факт, что Иоанн (19:23-24), в отличие от прочих евангелистов, рассказывает о дележе одежд Иисуса и о метании жребия о хитоне его, как о двух отдельных актах.