Жизнь как она есть
Шрифт:
До Таганрога ехали с Ниной на деньги, вырученные от продажи моих последних вещей. Их было не так уж много, и все из Иркутска — там шефы «справили» мне в дорогу костюм, пальто и три платья.
Таганрог встретил нас множеством развалин — наследие фашистской оккупации. Но одновременно и строящимися домами и учреждениями. И, как везде и всегда, я видела новое, интересное: рядом с квартирой Нины уцелел и работал Дом-музей А. П. Чехова. До этого я мало читала произведений этого писателя и еще меньше знала о его жизни.
Это был первый музей в моей жизни,
Я звала мать Нины бабушкой. Может быть, она и не была такой старенькой, но очень часто в юные наши годы люди среднего возраста кажутся нам стариками. Она тоже была маленькой, как Нина, тоже такой же «славнушок»- энергичная и добрейшая. Говорила она, правда, в отличие от своей дочери, очень мало, всегда суетилась, все куда-то бегала, что-то искала и добывала. А искать нужно было многое: пропитание на троих, топливо, спички, соль, курево для меня и Нины (проклятое курево — мой вечный бич, с которым я веду настоящую войну все годы. Однажды заставила себя бросить и не курила шесть лет), мыло, соду и еще десятки предметов первой необходимости.
Жили очень бедно. Все, что мы имели тогда: моя пенсия — сто пятьдесят рублей, пенсия Нины — сто двадцать и бабушкина — тридцать. Плюс — хлебные карточки. Как это было ничтожно мало, если буханка хлеба стоила на рынке ровно столько, сколько моя месячная пенсия. Большей частью мы ели мамалыгу и фасоль. Каждый день я вертела ручную мельницу, перетирая зерна кукурузы на крупу для мамалыги.
Отапливались и обогревались «буржуйкой», на ней же готовили пищу. Мы жили в одной комнате, другая была наглухо заколочена. Вся мебель состояла из двух кроватей, стола и «буржуйки».
Жили дружно. Но беды меня не оставляли.
Снова открылась рана, да вдобавок я еще заболела инфекционным гепатитом: желтуха словно решила добить меня и обезобразить окончательно.
В больницу меня бабушка не отдала и лечила дома народными средствами. Чувствовала я себя в этой тесной комнатке, как дома, и вполне можно было бы сказать, что живу я в тесноте, но не в обиде. Если бы не одно обстоятельство.
Через какое-то время после приезда в Таганрог Нина резко и скоро переменилась, она уходила куда-то, не ночевала дома. Это я еще могла понять и простить: и в Сочи за ней водились если не такие, то подобные грешки. А вот то, что она грубила на каждом шагу матери, вызывало во мне протест и возмущение.
Чаще всего мы оставались с бабушкой вдвоем. Получилось так, что она стала относиться ко мне лучше, внимательнее, чем к Нине. Дочери она боялась сделать малейшее замечание, сказать хоть робкое слово упрека, зная, что в ответ получит брань и слезы. Это было и в тех случаях, когда бабушка ставила меня в пример: Нину это нервировало, и хотя она мне не грубила и не высказывала прямо свое отношение ко мне, я чувствовала и понимала, что мешаю ей.
Я уже не могла назвать ее «славнушком».
Молчать, терпеть и поддакивать ей я не могла, мне было невыносимо жаль бабушку, и все во мне восставало против такой неблагодарности Нины к доброй и безответной матери. Для меня это было одно из самых первых и ужасных разочарований в людях.
Лёля не обладает моей слабостью и часто предостерегает меня. Вынуждена признать, что ее остережения много раз оправдывались, а я бывала посрамлена. И все же, и все же я предпочитаю быть обманутой, чем относиться предубежденно к каждому человеку на том основании, что кто-то и когда-то обманул твои надежды, подвел тебя, оказался не тем, за кого себя выдавал.
У меня даже появилась мысль уйти на время в Дом инвалидов, но я быстро ее отбросила и решила: как только смогу ходить на протезах, пойду в райсобес, где я стояла на учете, и в военкомат и попрошу какой-нибудь угол для жилья.
Денег у меня не было ни рубля — всю пенсию я отдавала бабушке. Все мое имущество состояло из пальто, форменного хлопчатобумажного платья, одной пары белья и двух пар обуви, сапожек и ботиночек, сшитых шефами еще в иркутском ателье индпошива.
Нина как могла наряжалась: перешила себе шубку и несколько платьев из бабушкиных, а вот обуви достать было негде, и я ей отдала свои ботиночки, которые ей подходили и нравились.
В середине марта я уже смогла ходить в райсобес, но мне там предложили только одно: идти в Дом инвалидов.
Нет! Не могла я все же этого принять, как бы мне ни было тяжело.
В моих документах была справка об окончании курсов бухгалтеров, и я стала просить дать мне работу по специальности: в этом случае позже я смогла бы получить и жилье.
Пока я ходила в райсобес, пока мне подыскивали место, пришло еще одно письмо от Лёли, в котором были такие слова:
Если можешь, то приезжай домой, как-нибудь проживем. Марат ходит в школу, занят, написать тебе не может.
До этого Лёля написала мне два-три письма, в них она сообщала, что Марат учится хорошо, и еще что-то о нем писала, но ни в одном не звала меня к себе.
И вот приглашение, пусть не очень настоятельное, но оно повернуло мою жизнь.
У Нины я уже не могла оставаться — это было ясно, хотя бабушка плакала, узнав, что я хлопочу о комнате. Меня продолжало угнетать и отношение Нины к матери, да и ко мне, угнетал мой образ жизни: одиночество, никакой «интеллектуальной пищи», кроме разговоров с не очень словоохотливой бабушкой, и то чаще на религиозные темы.
Безусловно, я и поныне благодарна им обеим за участие и немалую тогда помощь: больше трех месяцев я жила у них, и около двух — с открытой раной и желтухой.