Жизнь как песТня, или Всё через Жё
Шрифт:
– А где, собственно, мальчик?
– Я здесь, – тихо ответил я, подавленный величием аккордеониста.
– Ну что ж, мальчик… Для начала посмотри на это. – И он вытащил потрепанную черно-белую афишу, вверху которой было написано: «КУБАНСКИЙ НАРОДНЫЙ ХОР».
Под названием был изображен сам хор. Так сказать, непосредственно. Человек триста. От частой демонстрации афиши вся эта толпа слилась в огромное потертое пятно, из которого редкими лепестками вытарчивали отдельные физиономии.
– Видишь меня, мальчик?
В голосе Эдуарда сквозила неподдельная гордость.
– Не
– То есть как это «не вижу»? Что значит «не вижу»?!
Эдуард был потрясен.
– А это кто, по-твоему? – И он раздраженно ткнул своим идеальным коготком в грязное пятнышко.
Пятнышко это можно было принять за что угодно, только не за лицо Эдуарда. Но я ощутил, что если опознание не состоится и на этот раз, то Эдуард этого не перенесет (а может быть, и не переживет).
– Теперь вижу, – прошептал я.
– То-то, – удовлетворился Эдуард.
Статус-кво был восстановлен.
– Теперь, когда ты понимаешь, кто твой учитель, я думаю, мы найдем общий язык, – продолжил он.
Как ни странно, Эдуард обучал меня достаточно толково, и я начал извлекать из аккордеона звуки, не очень портившие южный ареал.
Папа воспрял. Он устроил мне экзамен, результаты коего его вполне удовлетворили, и в дом с новой силой хлынули гости. Вторая волна. Правда, папу несколько раздражало, что он не может (как прежде) размашисто брякать меня о стул. Очевидно, он догадывался, что в момент моего соприкосновения с мебелью центр тяжести неизбежно переместится в сторону аккордеона, что немедленно вызовет мое падение. Прости меня, Господи (я очень люблю своих родителей), но кажется мне, что в этот момент папа думал не о сохранности меня, а о сохранности инструмента. Инструмент действительно был дорогой. Немецкий. Трофейный.
Надо честно признаться, что моя игра на аккордеоне не вызывала у гостей былого прилива энтузиазма. И за щечки меня никто не хватал. Да и вундеркинд стал старше. Это заметил и отец и после очередного полуфиаско, раздраженно бросив в мою сторону: «Я просчитался! Из говна пули не сделаешь», – отстал от меня раз и навсегда. Детство заканчивалось. Начинались будни.
Глава 2
в которой я поминаю школьные годы и скорблю о посрамленной первой любви
Первое свое первое сентября помню плохо. Помню себя стоящим в первой шеренге с буйным букетом роз (розы были баснословно дешевы), помню напутственную директорскую речь, из которой я понял только одно: школа – наш дом на десять лет. Это немедленно вызвало у меня ассоциацию с тюрьмой, что было странно для ребенка моего возраста. Тем более такого культурного ребенка.
Еще помню радужную, ослепительную листву за школьными окнами, солнечных зайчиков на ученых ликах, украшавших классные стены.
Помню чувство освобождения от родительской опеки. Помню загадочную фразу Киммельмахера, потрясшую нашу физичку (это уже шестой класс):
– …Солнце движется по эвклёптике…
Помню (опять первый класс), как возвращался из школы, извоженный в чернилах, словно я не вгрызался на занятиях в гранит науки (это было совершенно исключено), а часами стоял под чернильным душем. Я врывался в дом, яростно забрасывал в самый дальний угол портфель, вызывавший у меня крайнюю степень неприязни, и с криком «Мама, я сегодня четверку получил!» улепетывал на улицу.
Вслед за мной из комнаты вылетал мамин крик:
– По какому предмету, сыночек?
– Два по арифметике и два по грамматике! – неслось от меня в сторону комнаты.
Из комнаты, совсем уже слабо, доносились отголоски маминых проклятий по этому безрадостному поводу, но мне было уже все равно. Я был на У-ЛИ-ЦЕ!
Улица в маленьком провинциальном городе – совсем не то, что улица в Москве или, скажем, в Петербурге. Провинциальная улица – это что-то до болезненности въедливое. Въедливое и знакомое от камня мостовой до выбитого зуба в уже и без того выщербленном рту постоянно пьяного дворника Жоры. Провинциальная улица – это нечто огромное, как сам мир, и интимное, как блудливая мысль о первой, еще не состоявшейся женщине. Сам воздух этой улицы был какой-то необычный, не имевший ничего общего с воздухом соседней улицы, потому что воздух соседней улицы был воздухом именно соседней улицы, а не нашей.
Улица в первую очередь манила меня футболом. Футбол я любил фанатически. Зеленый газон, свисток судьи, предвещающий начало матча, мяч, трепещущий в сетке, – все это возбуждало меня, как возбуждает алкоголика недопитая бутылка.
Однажды я встретил на улице знаменитого защитника Володю Ларина. Володю Ларина весь город носил на руках, а его именем одинаково бредили как взрослые дяди, так и безусые пацаны. От волнения у меня пересохло в горле. Мне очень хотелось, чтобы Ларин сказал хоть что-нибудь. Именно мне сказал. Во что бы то ни стало. Ларин стремительно приближался. В башке грохотал сумасшедший разладившийся оркестр, и, когда мы наконец поравнялись с Лариным, я испуганно выдохнул:
– Который час?
– Пошел на хер, – ответил Ларин, даже не повернув в мою сторону свою красивую, аккуратную брюнетную голову.
Два чувства боролись во мне. Первое говорило: «Ну вот ты и добился. Он с тобой поговорил. Ну и чудненько». «Чё чудненько? – возмущалось второе. – Тебя послали, а ты: „чудненько!“»
И все-таки тщеславие взяло верх. И, повстречав одноклассника, я небрежно заметил:
– А меня сейчас Ларин на хер послал.
– Да ну?! – не поверил тот. – Поклянись!
– Чтоб мне сдохнуть! – поклялся я.
Весь следующий день я был героем школы. Только и было разговоров: «Ты слышал, вчера Ларин Илюху на хер послал!» И даже не знавшие меня шестиклассники уважительно показывали на меня пальцем и говорили:
– Вот идет тот самый чувак, которого Ларин на хер послал.
Я был польщен повышенным вниманием к моей персоне. Не скрою: это приятно волновало.
…Итак, футбол. Я мог гонять мяч часами, сутками и даже неделями. Мне было совершенно все равно, где и с кем – мне был важен сам процесс играния.