Жизнь как песТня
Шрифт:
Главреж стонал, но уволить меня не мог. Артистов катастрофически не хватало. И тогда он принял поистине соломоново решение. Он заказал у декораторов шапочку в виде пенька. Я надевал пенек на голову, и, как только барсук появлялся над ширмой, вместе с ним появлялся и пенек-голова. Барсучок вальяжно на нем (или на ней) разваливался, отбарабанивал весь свой текст, а уходя, словно невзначай прихватывал с собой и пенек. Детям нравилось.
На одном из спектаклей случилось непредвиденное — с белочки свалилась юбка. Белочка, все это знают, особь женского рода и посему была одета в юбку. Когда вышеуказанная юбка сверзилась с беличьего тела, я воспринял это однозначно — баба
Меня выгнали. И я подумал: «А на кой ляд мне сдался этот кукольный?» Тем более что меня уже все больше привлекала эстрада. Ее мишурный блеск слепил.
«Вот это — мое! — думал я. — Вот это — мое!»
И, в одночасье собравшись, уехал в Москву. В эстрадно-цирковое училище.
Москва убила меня своими размерами, метрополитеном и многочисленными зданиями университетов им. М. Ломоносова, поскольку каждую многоэтажку со шпилем я воспринимал как МГУ, так как до этого Москву видел только на открытках, и что бы на этих открытках ни было изображено, обязательно, в качестве основного декора, присутствовал корпус Московского университета.
«Этот город так просто не взять!» — подумалось мне.
Училище находилось на небольшой улочке 5-го Ямского поля, и его прохлада успокаивающе действовала на мое воспаленное воображение. Сдав документы в учебную часть, я уселся в уголке манежа, с интересом наблюдая, как репетируют старшекурсники.
— Поступаешь? — послышалось сзади.
Я обернулся. Передо мной стоял невысокий чернявенький московский парниша с явно не московским шнобелем.
— Ну, поступаю, — ответил я. — А что?
— На эстрадное?
— Ну, на эстрадное.
— Не поступишь! — убежденно сказал носатый парниша, и по тому, как он это сказал, я понял, что уж в своем зачислении он точно не сомневается.
— А в связи с чем это я должен провалиться? — насторожился я.
— В связи с тем, что конкурс около ста человек на место.
— Угу!
Мне стало весело.
— А ты, значит, не провалишься?
— А я не провалюсь.
— Почему это?
— А потому это, — ответил парниша. — Ну ладно, чао! Встретимся на экзамене.
— Звать-то тебя как? — крикнул я вдогонку.
— Хазанов, — донеслось из вестибюля, — Гена.
Я позавидовал Гене, потому что во всем его облике была какая-то непонятная для меня уверенность в себе. Именно эта уверенность и подвела его на первом туре. Он настолько безукоризненно (правда, на мой взгляд) прочитал басню, что принимающие экзамен, покачав головой, в один голос произнесли:
— Вы, молодой человек, настолько профессиональны, что путь вам отсюда один — в Ханты-Мансийскую филармонию. Учить вас, к сожалению, нечему, а там вы будете в самый раз.
И кто знает, как бы сложилась его судьба, если бы не Юрий Павлович Белов — худрук училища. Он поправил очки и, посмотрев на абитуриента томным глазом, не менее томно произнес:
— Э-э-э, что же это мы, уважаемые, э-э-э, так набросились на юношу? Не будем так, э-э-э, безапелляционны в своих суждениях. На мой неискушенный взгляд, в нем, безусловно, э-э-э, что-то есть.
Началась учеба. Гена был единственным москвичом на курсе, мама его замечательно готовила, и по этой причине я, пораскинув мозгами, решил с ним по-дружиться. Он относился ко мне, как к реликтовому растению, и водил по своим именитым друзьям, с радостью наблюдая, как я приятно шокирую их неповоротливостью, неумением вести себя за столом, а главное — манерой разговаривать. Выражения типа «терпеть ненавижу такую погоду», «у вас в метре такие страшные толкучки — ногу обратно не оторвать», «отдайте мне вашу банку с моим вареньем назад — я ее еще не до конца докушал» сыпались из меня как из рога изобилия и вызывали у них дикий восторг. А сам Гена, стоя в сторонке, потирал от удовольствия руки и поглядывал на меня, как Миклухо-Маклай на Туя, привезенного из Новой Гвинеи в Европу специально для ознакомления с ним научной общественности. Тем не менее Москва делала свое дело — постоянные походы в театры и на концерты, огромное количество информации и, конечно, среда обитания потихонечку отшлифовывали меня.
Я смелел, опижонивался и даже позволял себе посылать нескромные взгляды в сторону высокоэрудированных девочек из крутых компаний, но, увы — стоило только положить на кого-то глаз, как я тотчас же узнавал, что избранная мною красавица уже охвачена Хазановым, и при этом не далее как позавчера. Я терпел. Терпел, во-первых, потому что он был старше меня на год, во-вторых, умнее и, в-третьих, значительно! Но вот почему терпели педагоги, до сих пор остается для меня загадкой. Причем некоторые не просто терпели, а еще и трепетали при этом. Однажды Михаил Иосифович Зильберштейн, доктор искусствоведения, импозантный седовласый мужчина, преподававший нам сатирическую литературу, пытаясь уличить его в незнании предмета, коварно спросил:
— Геночка, милый, вы случайно не помните, когда в России организовался первый сатирический журнал и как он назывался?
«Милый Геночка» строго глянул на пожилого доктора и отчеканил:
— Фрондерствуете, Михаил Иосифович? И не стыдно вам в ваши-то годы?
Михаил Иосифович побелел и осекся.
В перерыве я завел Гену в туалет и осторожно спросил:
— Хазан, что означает «фрондерствуете»?
— Фрондерствуете, — важно ответил он, — производное от слова «фронда». Сиречь французская оппозиция времен революции.
— Нашей?
— Ихней.
Так и не поняв, какое отношение имеет «фронда» к Михаилу Иосифовичу, а Михаил Иосифович к ихней революции, я тем не менее был настолько очарован дивным звучанием глагола «фрондерствовать», а также эффективностью его воздействия, что дал себе слово при случае обязательно им воспользоваться. Срабатывало всегда. Стоило только молвить какому-нибудь зарвавшемуся скандальному собеседнику: «Фрондерствуете, бога душу мать?», как он мгновенно затихал, и беседа переходила в спокойное, нежное русло.
Видя некое раболепие по отношению к себе со стороны преподавательского состава, Геннадий Викторович этим раболепием широко пользовался, наглел и практически никогда ничего не учил. Готовясь к экзамену по истории театра, мы сутками просиживали в библиотеках, перечитывая горы пьес и получая при этом в лучшем случае троечку. Он же, не прочитав ни одной, врывался в экзаменационную аудиторию с огромной кипой книг и, упираясь в верхнюю подбородком, перелистывал языком последнюю страничку, бормоча озабоченно себе под нос: «…Лопе де Вега. Том третий. Корректор Фильчиков, редактор Перчиков, тираж десять тысяч, цена рубль двадцать», — после чего захлопывал ее тем же языком и, выдохнув умиротворенно: «Успел все-таки!», вываливал всю эту груду бесполезной макулатуры перед изумленным экзаменатором. Понятно, что тот, потрясенный усидчивостью студента, не спрашивал у него ровным счетом ничего и безропотно ставил пятерик. А по окончании собирал в аудитории весь курс и, поглаживая руками так и не убранную со стола хазановскую кучу книг, с умилением говорил нам: