Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть первая
Шрифт:
– Какая некрасивая... Я ведь некрасивая? Не получив ответа, она спросила:
– Почему ты молчишь?
– Не хочется говорить.
– Что я некрасивая?
– Нет, обо всем не хочется говорить.
– Просто – тебе стыдно сказать правду, – заявила Люба. – А я знаю, что урод, и у меня еще скверный характер, это и папа и мама говорят. Мне нужно уйти в монахини... Не хочу больше сидеть здесь.
Вскочила и, быстро пробежав по бревнам, исчезла, а Клим еще долго сидел на корме лодки, глядя в ленивую воду, подавленный скукой, еще не испытанной им, ничего не желая, но догадываясь, сквозь скуку, что
Когда он пришел домой, мать встретила его тревожным восклицанием:
– Господи, как ты меня пугаешь!
Климу показалось, что эти слова относятся не к нему, а к господу.
– Ты испугался? – допрашивала мать. – Ты напрасно пошел туда. Зачем?
– Что с ней сделали? – спросил Клим.
Мать сказала, что Сомовы поссорились, что у жены доктора сильный нервный припадок и ее пришлось отправить в больницу.
– Это – не опасно. Они оба – люди нездоровые, им пришлось много страдать, они преждевременно постарели...
По ее рассказу выходило так, что доктор с женою – люди изломанные, и Клим вспомнил комнату, набитую ненужными вещами.
– Это – не опасно, – повторила мать.
Но Клим почему-то не поверил ей и оказался прав: через двенадцать дней жена доктора умерла, а Дронов по секрету сказал ему, что она выпрыгнула из окна и убилась. В день похорон, утром, приехал отец, он говорил речь над могилой докторши и плакал. Плакали все знакомые, кроме Варавки, он, стоя в стороне, курил сигару и ругался с нищими.
Доктор Сомов с кладбища пришел к Самгиным, быстро напился и, пьяный, кричал:
– Я ее любил, а она меня ненавидела и жила для того, чтобы мне было плохо.
Отец Клима словообильно утешал доктора, а он, подняв черный и мохнатый кулак на уровень уха, потрясал им и говорил, обливаясь пьяными слезами:
– Пятнадцать лет жил с человеком, не имея с ним ни одной общей мысли, и любил, любил его, а? И – люблю. А она ненавидела все, что я читал, думал, говорил.
Клим слышал, как Варавка вполголоса сказал матери:
– Смотрите, что выдумал.
– В этом есть доля истины, – так же тихо ответила мать.
Доктора повели спать в мезонин, где жил Томилин. Варавка, держа его под мышки, толкал в спину головою, а отец шел впереди с зажженной свечой. Но через минуту он вбежал в столовую, размахивая подсвечником, потеряв свечу, говоря почему-то вполголоса:
– Вера – иди, бабушке плохо!
Оказалось, что бабушка померла. Сидя на крыльце кухни, она кормила цыплят и вдруг, не охнув, упала мертвая. Было очень странно, но не страшно видеть ее большое, широкобедрое тело, поклонившееся земле, голову, свернутую набок, ухо, прижатое и точно слушающее землю. Клим смотрел на ее синюю щеку, в открытый, серьезный глаз и, не чувствуя испуга, удивлялся. Ему казалось, что бабушка так хорошо привыкла жить с книжкой в руках, с пренебрежительной улыбкой на толстом, важном лице, с неизменной любовью к бульону из курицы, что этой жизнью она может жить бесконечно долго, никому не мешая.
Когда бесформенное тело, похожее на огромный узел поношенного платья, унесли в дом, Иван Дронов сказал:
– Ловко померла.
И тотчас добавил, обращаясь к своей бабушке:
– Вот, – учись, нянька!
Нянька была единственным человеком, который пролил тихие слезы
– Кажется, и мне пора к праотцам.
– Не очень он уверен в этом, – шепнул Варавка в розовое ухо Веры Петровны. Лицо матери было не грустно, но как-то необыкновенно ласково, строгие глаза ее светили мягко. Клим сидел с другого бока ее, слышал этот шопот и видел, что смерть бабушки никого не огорчила, а для него даже оказалась полезной: мать отдала ему уютную бабушкину комнату с окном в сад и мелочно-белой кафельной печкой в углу. Это было очень хорошо, потому что жить в одной комнате с братом становилось беспокойно и неприятно. Дмитрий долго занимался, мешая спать, а недавно к нему стал ходить бесцеремонный Дронов, и часто они бормотали, шуршали почти до полуночи.
Туго застегнутый в длинненький, ниже колен, мундирчик, Дронов похудел, подобрал живот и, гладко остриженный, стал похож на карлика-солдата. Разговаривая с Климом, он распахивал полы мундира, совал руки в карманы, широко раздвигал ноги и, вздернув розовую пуговку носа, спрашивал:
– Ты что, Самгин, плохо учишься? А я уже третий ученик...
Расправляя плечи, двигая локтями, он уверенно сказал:
– Увидишь – я получше Ломоносова буду. Дед Аким устроил так, что Клима все-таки приняли в гимназию. Но мальчик считал, себя обиженным учителями на экзамене, на переэкзаменовке и был уже предубежден против школы. В первые же дни, после того, как он надел форму гимназиста, Варавка, перелистав учебники, небрежно отшвырнул их прочь:
– Так же глупо, как те книжки, по которым учили нас.
Затем он долго и смешно рассказывал о глупости и злобе учителей, и в память Клима особенно крепко вклеилось его сравнение гимназии с фабрикой спичек.
– Детей, как деревяшки, смазывают веществом, которое легко воспламеняется и быстро сгорает. Получаются прескверные спички, далеко не все вспыхивают и далеко не каждой можно зажечь что-нибудь.
Климу предшествовала репутация мальчика исключительных способностей, она вызывала обостренное и недоверчивое внимание учителей и любопытство учеников, которые ожидали увидеть в новом товарище нечто вроде маленького фокусника. Клим тотчас же почувствовал себя в знакомом, но усиленно тяжком положении человека, обязанного быть таким, каким его хотят видеть. Но он уже почти привык к этой роли, очевидно, неизбежной для него так же, как неизбежны утренние обтирания тела холодной водой, как порция рыбьего жира, суп за обедом и надоедливая чистка зубов на ночь.
Инстинкт самозащиты подсказал ему кое-какие правила поведения. Он вспомнил, как Варавка внушал отцу:
– Не забывай, Иван, что, когда человек говорит мало, – он кажется умнее.
Клим решил говорить возможно меньше и держаться в стороне от бешеного стада маленьких извергов. Их назойливое любопытство было безжалостно, и первые дни Клим видел себя пойманной птицей, у которой выщипывают перья, прежде чем свернуть ей шею. Он чувствовал опасность потерять себя среди однообразных мальчиков; почти неразличимые, они всасывали его, стремились сделать незаметной частицей своей массы.